— Ты же можешь делать инъекции при помощи этой штуковины? — спросил Лёвенвольд с обычной ленивой негой в голосе. — Я сам, признаться, не умею. Ты же не разочаруешь нас?
Ван Геделе смотрел на саквояж, на стеклянные пузырьки, опоясанные, как шарфами, длинными тканевыми лентами.
— Я справлюсь, — сказал он. — А где Климт?
— Климт? Я не звал его, — удивился Лёвенвольд.
— Это его саквояж.
— Это мой саквояж, у Климта точно такой же, — возразил Лёвенвольд. — Поторопись, доктор. Не трать время.
Он протянул Ван Геделе медицинский стилет, стальной, с острым хищным клювом.
— Что в нём? — спросил Ван Геделе.
— Митридат, противоядие от тофаны… — Лёвенвольд сердито сморщился — дурак доктор, не понимает простейших вещей. — Погоди, я отыщу для тебя скальпель, разрезать кожу. Но ассистировать не проси — я боюсь крови.
— Как же тогда вы режете трупы, господин Рьен? — тишайше спросил Ван Геделе.
Лёвенвольд рассмеялся:
— Покойники не кровоточат. Но тоже без всякого удовольствия, поверь, мой Яси.
— Вы станете меня резать? — из кресел спросила Оса.
Голос её еле бился, как муха меж зимних рам.
— Отвернись и не гляди, — посоветовал Лёвенвольд, — гляди в сторону. Если хочешь жить, вполне можно вытерпеть. Вот потом, когда противоядие войдёт в кровь, тогда и будут тебе семь кругов ада. Впрочем, может, и нет, с каждым годом они выходят у меня всё легче и легче. А дети всё переносят легче. Ну же, Яси, чего ты стоишь? Начинай.
Внутривенные уколы — дело противное, кровавое и муторное. Одно дело пускать кровь, и совсем другое — в разрезанную вену вложить стилет и ввести лекарство. Тем более ребёнку. Но Яков Ван Геделе умел. У него была подобная практика в Варшаве, и доктор вспомнил со злой иронией, как в письмах он когда-то наивно хвастал патрону о своих успехах.
Яков объяснил Аделине, что следует делать (на Лёвенвольда надежды не было), велел ей быть рядом, с бинтом наготове — быстро перетянуть рану. Взял белую Осину руку, поднял рукав.
— Не гляди!
И сделал надрез.
Лёвенвольд всё это время стоял, отвернувшись к окну. В стрельчатом проёме видно было, как садовник на улице перепелёнывает топиары, и обер-гофмаршала это зрелище, кажется, занимало чрезвычайно. Чёрный садовник обтанцовывал белые мумии и обнимал их, протягивая верёвки и завязывая узлы.
— Больно! — пискнула Оса. — Больно, больно, больно!
— Потерпи, — мягко попросила её Аделина.
Лёвенвольд оторвался от топиаров, подошёл к креслу, с другой стороны от доктора, присел на корточки, расстегнул вкусно цокнувший замочком браслет, и поднял рукав.
— Смотри, противный ребёнок. Эти чёрные шрамы — от такого же стилета, как у тебя.
— Их четыре, — посчитала Оса, заглядевшись, забыв о собственной боли. — А есть ещё?
— Есть и ещё. Жизнь долгая, кляйне медхен. Не гляди на раны, гляди в сторону. Так меньше болит.
Лёвенвольд выпрямился, опять защёлкнул браслет на манжете и балетной пружинящей поступью вышел из кабинета вон, цокая каблуками. Оса смотрела на него, не сводила глаз, пока дверь за ним не закрылась. Какой занимательный господин, хорошенький, злой и несчастный. Как говорил в Варшаве зануда-ксёндз — мы многое узнали сегодня и многое поняли…
Доктор Ван Геделе отнял от раны стилет и быстро перетянул разрез бинтами. Всё было кончено. Или же только начиналось? Стоило спросить у Лёвенвольда, что за противоядие этот митридат, отчего он — семь кругов ада.
Аделина осталась сидеть возле Осы, держа её руку в своих. От введённого противоядия девочка так и задышала жаром. Щёки её зарозовели, на лбу проступила испарина. Что-то ждало её теперь?
Доктор вышел из кабинета в приёмную. Окасек сидел за столом и рисовал. Ван Геделе взглянул из-за его плеча — ба, геральдическое дерево. И столь развесистое!..
— Где хозяин? — спросил доктор.
Окасек махнул рукой в сторону пылающих закатным золотом анфилад.
— Там.
Там — среди гобеленов, зеркал, мраморных дев, бессильно тянущих к нему руки. В своём золочёном царстве, под расписными, резными, лепнинными сводами, в водорослях изумрудных портьер, бледная мурена в тёмной воде. В самом конце коридора, как на дне колодца.
— Мне нужно знать, ваше сиятельство, как мне быть дальше…
Доктор подошёл к нему, встал позади. Лёвенвольд стоял, как сперва показалось, под собственным портретом, и смотрелся в него, как в зеркало.
— Будет жар, день или два, потом слабость, потом всё, — бросил он небрежно, через плечо. — Впрочем, я завтра пришлю к тебе Климта. Он посмотрит девчонку и скажет, что делать. Мой доппельгангер, второй Рьен. Он всё знает про мои митридаты.
— Спасибо, ваше сиятельство.
— Да не за что. Я отчасти сам виноват перед тобой, Яси, что так плохо следил за своими клевретами. Но отчего ты сразу не сказал мне, что Оса твоя — не та девочка? Что та, настоящая, давно умерла? Ты развёл эту глупейшую интригу, и нашлись желающие убрать с доски новую, неожиданную фигуру. А фигура-то оказалась не та, вовсе не та.
— Как вы поняли?
— Да просто увидел. У той, настоящей, девочки — были синие глаза, как сапфиры. Как у её венценосной матушки.
Говоря, Лёвенвольд не сводил глаз с портрета. Юноша на портрете написан был в полный рост, в лучших традициях Каравака — яйцо с глазами. Тонкий, белый, матово-нежный, с трагическими арками бровей и капризным остзейским прикусом. Горностаевая мантия спадала у юноши с плеча, и для непонятливых подписано было внизу — «Пётр Вторый».
— Очередная мистификация, — усмехнулся Лёвенвольд. — Вот что ты помнишь, Яси, про господ Тофана?
— Составляют яды, — промямлил доктор, припоминая, — Ну, не могут яды свои продать, только обменять или подарить. Иначе фортуна изменит…
— А ещё? Не знаешь? У господ Тофана не бывает детей. Если только они не завели их прежде, чем связаться с алхимией, как одна везучая неаполитанка. Мой старший брат умер, не оставив потомства, и меня, похоже, ожидает та же участь.
— А как же…
Балерины в его гареме, певицы в его театре? Шестеро детишек княгини Лопухиной? Девочка Кетхен? И этот мальчик на портрете, покойный царь Петруша — сколько слухов было, что кронпринцесса София-Шарлотта прижила его именно от аманта, от своего гофмаршала, младшего Лёвенвольда…
— Смешная у меня страшная тайна, да, Яси? — Лёвенвольд повернулся к доктору на каблуках и невесело рассмеялся. — Нет, я не знаю, от кого беременеют девки в моём театре, и выписываю им пенсию, просто чтобы не померли с голоду. И царица родила не от графа Лёвольды, а от кого-то из своих тогдашних, от Бюрена или от Корфа. И княгиня Лопухина каждый год приносит приплод — от мужа или от Ботта-Адорно… Я не знаю, не знаю!.. И твоя Лючия рожала от кого-то из своих театральных, не от меня. И даже этот мальчик на портрете…
Доктор недоверчиво оглядел сперва портрет Петруши, затем портреты соседние. На них были родители юного императора, кронпринц Алексей и кронпринцесса Шарлотта. Сухие, лупоглазые, носатые. И чуть подалее — Петрушина сестрица Наталья, тоже невзрачная и лупатая.
— Петичка был красивый, — вздохнул Лёвенвольд. — Он всё высматривал наше сходство, он так ненавидел меня и под горячую руку однажды едва меня не повесил. Порода… Но — не моя, не моя… ma non con te. Он уверовал в мистификацию, а Каравак, криворукая гадина, как назло, всех красивых рисует похожими. Нет, Петичка был саламандра, огонь, как настоящий дед его, а я — всего лишь холодная змея, бессильная виверна. Не та кровь. А малыш прожил жизнь, искренне полагая себя моим бастардом — бедный, несчастливый, злой мальчик.
— Значит, и Оса…
— Ага. Теперь ты будешь ненавидеть меня чуть меньше, ведь правда, Яси? Она не моя. Моих попросту нет. А теперь увози её домой и вели кучеру править осторожно, чтобы её не стошнило. А завтра я пришлю к тебе Климта. Моего второго Рьен. Прощай.
Лёвенвольд поднял руку — звякнул браслет — и бережно погладил по щеке красавчика Петрушу на портрете, своего небывалого, несчастливого, злого сынишку.