Мокрый снег шлепками ложился на стёкла, госпожа метелица, небывалый декабрь для Парижа… Доктор посмотрел на влажные плюхи, сползающие по окнам вниз, словно слёзы, и потом проговорил раздумчиво, как притчу:
— Моя дочь три года как замужем, за рижским адвокатом Штайнером из лифляндской коллегии… — Цандер подивился, к чему же тут герцог. — Но в день своей свадьбы моя Анастазия Катарина едва не рванула из-под венца, мы с женихом поймали её на самой заставе. В мужском платье и верхом на коне… Она призналась тогда, что хотела бежать в Ярославль, к ссыльному герцогу, наняться ему в ключницы. Оказалось, ещё с Петербурга была от него без ума, так он врезался ей в сердце. Сейчас, конечно, моя девочка со смехом вспоминает свою эскападу…
Цандер в ответ даже не улыбнулся.
— Моему рыболову вряд ли пришёлся бы по вкусу подобный нечаянный улов, — сказал он тихо. — Он грезит совсем про другую рыбу.
Собеседники переглянулись, весьма понимающе.
— Париж до сих пор в уверенности, что царица Лизхен снесла голову господину Лёвенвольду за отказ быть с нею любезным, — сказал Цандер ехидно.
— Граф Лёвольда… Провалился, актёришка, вместе со всей своей труппой, — зло вспомнил и доктор. — Когда квинни Лизхен вознеслась на трон — на гвардейских плечах, — граф Лёвенвольд арестован был самым первым. Ещё бы, жестокий насмешник, автор этого самого «квинни», да и пренебрёг он ею не однажды… Когда за ним пришли, хитрец снял с себя красивые фарфоровые зубки с клычками, и только в таком виде смиренно пошёл под арест. Папа нуар, вечный его соперник, увидав вместо зубов у графа жалкие корешки, так обрадовался, что даже не велел его пытать. Решил, что зубы выбили при аресте — ведь крови на арестованном было преизрядно. Его и потом почти не пытали… Полгода в крепости, смертный приговор, утро на эшафоте — сам знаешь, как оно у таких господ, улыбочки, шуточки, показное презрение к смерти. Они втроём стояли на эшафоте, Остерман, Лёвенвольд и Мюних, фельдмаршал шутил с конвоирами, а двое товарищей по несчастью снисходительно улыбались его армейскому юмору. Рыцарская дрессировка… Когда им объявили помилование, Лёвенвольд, кажется, искренне огорчился — такой спектакль прогорел. Конвоиры, что везли его в ссылку, потом болтали, что он всю дорогу рыдал. Но ты же знаешь, что им сбрехать, что ему рыдать — и то и то недорого стоит. Климт мой почти сразу к нему уехал, повёз ему в ссылку зубы его и прочие драгоценности и просидел с ним вдвоём в его арестантской избушке пятнадцать лет. А потом господин Лёвенвольд отставил хирурга, как отслужившую вещь — как только у него появился шанс отбыть из ссылки прочь, навстречу своему предмету, — в голосе доктора зазвенел злой металл.
— Здесь его считают мёртвым. Некоторые дамы в Европе даже носят чёрный шнурок на шее в память о нём, — продолжил Цандер. — Но я-то, я-то знаю… Конечно, от герцога, от светлейшего своего рыболова — он в подробностях расписал мне басню о рыбаке и рыбе. О том своём улове, что он вытащил год назад из мутной воды реки Камы. Это ведь граф Рене дал тебе ключ от этого дома? Каков он сделался нынче, наш граф, подурнел, растолстел?
— Да нет, как и прежде — прекрасен, напудрен и печален. Ни тюрьма, не ссылка ничуть его не испортили. Фарфоровые клычки, и руки, как лапки у кошки, с розовыми подпиленными коготками.
Плаццен вспомнил детскую ручку мадемуазель Моны — куда ей до лилейной гофмаршальской лапки.
— Да уж, руки у него были — получше, чем у многих здешних певичек, — похвалил он. — И для чего он прислал тебя сюда?
— Да что уж проще — живая вода и мёртвая, как в русских сказках. Что ещё он умеет делать, Тофана, когда остаётся без денег — только яды и противоядия. Яды, убивающие за час, и яды, убивающие за месяц… Наш бывший патрон слишком стар теперь, чтобы продавать любовь, и торгует смертью. И жизнью, потому что противоядия стоят куда дороже… Он ведь последний Тофана, прочие давно померли. Твой Арно трясётся над ним, как над бесценным артефактом. А я посредник, его торговый агент.
— Как только жена тебя отпустила? — вслух удивился Цандер.
— Жена умерла, год назад, — сморщился доктор.
— Прости.
Цандер догрыз яблоко, запил вином, метнул огрызок в камин. У него хорошо получилось — сквозь решётку и в самое пламя.
— Жёны умирают, сменяются европейские столицы, и только две вещи следуют со мною неизменно — саквояж хирурга и чёртов господин Лёвенвольд, мой вечный Рutain d’ange…
— Зачем же ты служишь столь нелюбимому? — удивился Цандер.
— Это не любовь, это судьба, — пожал плечами доктор. — А тебе он, кажется, симпатичен?
— Спаситель патрона моего? Конечно же! — рассмеялся Цандер. — Ведь я здесь благодаря ему. И брат мой — в Вене, а не в русской ссылке. Деньги, рекомендации, поднятый вовремя шлагбаум — мы получили от него всё, что сейчас имеем, свободу и нынешнюю весёлую жизнь. И хозяин мой… Если б не письма — его б казнили, регента, приговор его был уж написан. Но побоялись соседского осуждения, смягчили до ссылки, сейчас сидит герцог, в Волге язей ловит, а мог бы в склепе покоиться. Знаешь, Леталь, какие в Курляндии у герцогов склепы? На львиных ногах, как будто вот-вот дёру дадут по подвалу…
— Ты — спаситель, Цандер, — уточнил доктор.
— Нет, я пешка, — поправил скромный Цандер, — ну максимум ладья… — Он поглядел в окно, на белые хлопья в чернейшем уже небе. — Можно делать людям добро, вовсе при этом не будучи добрым. И я рад, что он остался жив, граф Рене, герр Тофана, он хорош был с нами, и благослови его бог…
— Он не верит в бога!
Цандер пожал плечами — как будто богу подобное помешает.
Он наколол яблоко на стилет и протянул к огню — яблоко пеклось, кожица морщилась, сок капал, шипя. Госпожа метелица белой птицей билась в окна, царапая стёкла кристаллами льда — словно птица когтями.
Тихонько, осторожно, на цыпочках, совсем не оставляя в снегу следов, подкрадывался — ближе и ближе — Новый год, по-французски Ноэль.
Каменного ангела перед домом так облепило снегом, что он из чёрного сделался белым, спрятались под мокрым снеговым одеялом и растопыренные крылья, и меч, и щит, и странный остзейский девиз. Разве что склонённое злое личико по-прежнему было тёмно — снег его не достал, лишь талая вода стекала по нему, словно слёзы. О чём жалел он вопреки своему горделивому кредо?