XVIII
Этот текст похож на российскую дорогу: он неровный, с кочками и ямами, с ремонтом посреди трассы. У меня нет навигатора по жизни Сереги, поэтому все, что мне остается, – ехать на ощупь. По краям типичной автострады периодически виднеются серые уродливые ограничители, разрезающие большое белое тело России, как хирургические швы.
Долгое время я преподавала русский как иностранный, и студенты часто спрашивали меня: почему в России никто не улыбается? Потому что холодно и мерзнет лицо? Почему люди такие грустные? Почему они вечно стоят в бойцовской стойке, готовые со всей дури ударить противника по лицу?
Вчера я шла домой, ко мне подошел мужчина, хорошо одетый, интеллигентный, в тонких прямоугольных очках, клетчатой рубашке. Сильно заикаясь, он начал говорить, что он врач, который приехал по работе и заблудился. У него совсем нет денег, и ему нужно заказать такси. Он был так убедителен, что я поверила, хотя обычно я не верю. Перевела ему деньги и только на следующий день осознала, что это всё развод: ничего он не вернет. Целый день я отходила от этого случая, словно от удара по голове крепким тупым предметом.
Земля выживания одурманивает своих обитателей, кормит их своей обвисшей сиськой, ложку за ложкой подносит к их ртам едудлявыживания: пышные пироги с капустой, с картошкой, с яйцом и луком, суп. Еда, насыщающая тела, помогающая дойти из пункта А в пункт Б под дождем и снегом, еда, не созданная для красивых фотографий и жизни в радость. Это такая земля, ее вечно сухие руки покрылись трещинами революций и пигментными пятнами войн. Мы обильно мажем мимические морщины этой земли смесью удобрений из слов, музыки, театральных постановок, поэтических выступлений, книг, но вместо омолаживающего эффекта обнаруживаем, что все подаренные крема она передарила или оставила на полке нетронутыми.
Единственное, что она забирает себе, в глубины складок своего тучного тела, – улыбки, она прячет их по разным лесным массивам и горным озерам, чтобы периодически возвращать самым стойким. Кто-то выживает, отрабатывая двойную смену, кто-то едет в Сибирь работать вахтовым методом, а кто-то придумывает новые способы обмануть других, заглянуть в их карманы, выудить сто или двести рублей, лишь бы запихать их себе в ротовую пасть и жевать до тех пор, пока хрустящие купюры не станут едой.
Это такая земля, похожая на огороженный ринг: бей или ударят тебя. Она таит в себе камни, минералы, человеческие улыбки и останки тел. Ты выходишь из дома под вечер пройтись по городу Е., по городу Е-К-Б, по городу Е-ка-те-ринг-бург.
Сначала идешь по костям первых строителей города, по бывшему заречному кладбищу, то есть по улице Карла Либкнехта. Потом выворачиваешь маршрут наизнанку и идешь в парк «Зеленая роща». Этого парка мы в детстве боялись, по нему ходил эксгибиционист, периодически распахивающий полы плаща, чтобы продемонстрировать беспомощное, белое, цвета сырого куриного бедра тело. Сейчас там стерильные дорожки и пожилые пары, поглаживая друг друга, идут домой коротким путем. Хрустишь желтыми поздними августовскими листьями и шагаешь все дальше и дальше вглубь, по бывшему кладбищу Ново-Тихвинского женского монастыря, подустав от прогулки, поворачиваешь в сторону дома. Сначала мимо статуи Ленина, потом мимо парковки, она же ледовый городок, хранящей в своей утробе старинные склепы, словно забытые неопытным хирургом ножницы. Летом две тысячи восьмого года часть тел была изъята археологами: двадцать пять младенцев, четыре офицера, один священник и неопознанные лежали в этой земле, как случайно закатившиеся под кровать конфеты. Идешь вверх по Вознесенской горке, наступая на кованые гвозди гроба, в котором лежали младенец и его женщина-мать. Парк Блюхера, недалеко от Михайловского кладбища, при приближении звенит костями лютеран, евреев и католиков. Площадь обороны растет, как странное экзотическое растение, удобренная костями старообрядцев Рязанского кладбища.
Есть ли хоть одно место в этом городе не на костях, думаю я, блуждая по Ивановскому кладбищу. Я медленно иду от дореволюционных могил к советским, от заслуженных артистов театров к Бажову. Бажов сидит спокойно и монструозно, с одной стороны, как Дед Мороз в ожидании ребенка, с другой – как философ в секунду открытия. Его каменное тело слегка прикрыто тонкими веточками ели, напротив Бажова могила Петра Ермакова, надгробный камень с его именем облит красной краской, видимо, для того, чтобы Павел Петрович осознал, что умерший через два года после него мужчина – цареубийца. В глубине, недалеко от могилы архитектора Бабыкина лежат двое парней, погибших на перевале Дятлова.
Почему мне нравится бродить по кладбищам? Не потому ли, что помнить – самое сложное ремесло из возможных, помнить – длить нить чужой жизни и скорбь утраты. Почему в нашем городе нет места для скорби? Каким могло бы быть общее место скорби? Общее для всех – католиков, лютеран, евреев, православных, мусульман – может быть, это мог быть длинный кухонный стол с удобными стульями. И все они, утратившие кого-то, садились бы напротив друг друга, чтобы оплакать потерю вместе, мы бы рассказывали вслух истории про самых любимых, говорили бы по очереди, не перебивая, наши сердца разрывались бы от боли, наши тела – от усталости. Закончив истории, мы ложились бы на грубую поверхность дубового стола, чтобы дышать в такт дереву. Мы бы делали глубокий вдох и очень долгий выдох, глубокий вдох, похожий на дно всякого водоема, и долгий выдох, схожий с ожиданием ребенка. А может быть, общее место для скорби – это текст? В моем случае текст тридцатилетней женщины, потерявшей брата пять лет назад, женщины безработной и измотанной, почти не выходящей из дома. Я рассказываю вслух историю, мое сердце разрывается от боли, тело – от усталости, когда я закончу этот текст, он станет грубой поверхностью дубового стола. Я, наконец, сделаю глубокий вдох и очень долгий выдох.
Когда мы были детьми, моя сестра, поверив цыганке на улице, вынесла из дома все золото, что было в