С 20 сентября Николев приступил к надзору, под видом того, что приехал в Боровичи по своим делам. Ему были подчинены боровицкий полицмейстер и земский исправник; в остальном задачи и полномочия Николева остались те же, что и у Вындомского.
На следующий день Суворов проводил детей и других гостей в Петербург. Оставаться одному в опустелом доме, где только недавно раздавались милые ему голоса, было ему в тягость, и Александр Васильевич переселился в избу на краю деревни, решив дождаться здесь окончания строительства нового господского дома. Он чувствовал себя одиноким, всеми забытым стариком, часто и подолгу плакал. В таком настроении Суворов первый раз увиделся с Николевым.
— Откуда приехал? — поинтересовался Александр Васильевич.
— Заехал по дороге в Тихвин.
— Я слышал, что ты пожалован за Кобрин чином, — с недвусмысленной насмешкой в голосе сказал Суворов, — правда, и служба большая; выслужил, выслужил, продолжай так поступать, еще наградят.
Николев пробормотал, что «исполнять монаршью волю есть первый долг верноподданного».
— Я бы этого не сделал, а сказался бы больным, — сказал Суворов и на этом закончил беседу.
Частые визиты Николева, конечно, не обманули Александра Васильевича насчет целей гостя. Однако вскоре Суворов как-то смягчился и стал с ним ласковее. Может быть, уж очень тошно было коротать осенние вечера в одиночестве.
Домашняя жизнь Суворова по донесениям Николева протекала все в том же, раз навсегда установленном режиме. Он вставал за два часа до света, пил чай, обливался, на рассвете шел в церковь, стоял заутреню и обедню, сам читал и пел. Обедал в семь часов утра, после обеда спал; проснувшись, обливался водой и шел к вечерне; вернувшись домой, делал еще три обливания и ложился спать. Скоромного не ел, весь день был один и разговаривал только со своими людьми, отставными солдатами. Носил канифасный камзольчик, одну ногу обувал в сапог, другую, раненую, — в туфлю; зачастую упрощал и этот костюм, расхаживая в одном нижнем белье, как в лагерях. По воскресеньям и праздникам надевал егерскую каску и белую куртку, в высокоторжественные дни — фельдмаршальский мундир без шитья, но с орденами. По-стариковски жаловался на нездоровье, находя у себя параличные симптомы в разных частях тела, и писал Хвостову про «дюжину тульчинских параличей». Николев же находил, что Суворов просто мнителен.
Захаживать к Суворову запросто каждый день Николев, конечно, не мог и доносил, что путей для надзора за Суворовым нет: он живет в избе на окраине, и исправник не имеет помещения для наблюдения. Наладить же слежку внутри дома невозможно: камердинер и два отставных солдата люди «не покорливые и не трезвые». Хотя ему, Николеву, предоставлено в распоряжение тысяча карел (область была заселена ими), но они плохо говорят по-русски, а без военной команды не с кем посылать донесения. В ответ он получил ценный совет надзирать неприметным образом.
Видимо, не зная, чем заполнить свои донесения, Николев сообщает о тысяче мелочей из кончанского быта, подмечая малейшие новые черточки. У Суворова появился новый способ времяпровождения: по утрам и после обеда он поет духовные концерты. Николевым перехвачены два письма на имя Суворова от дам из Пешта и Силезии — обе просят Суворова быть восприемником их младенцев. Суворов перестал надевать фельдмаршальский мундир, но зато теперь носит орден св. Анны на шее. Его изба однажды ночью загорелась, однако вовремя потушена, никто не пострадал. У Суворова почему-то распухли подошвы ног; он постоянно печален, но при получении писем от дочери приходит в сильнейшую радость, которая сменяется затем раздражительностью и скукой. В конце декабря Суворов все сердится, дня не проходит, чтобы он не прибил кого-нибудь из людей; 25-го числа даже за обедней отвесил Прошке пощечину. Как-то рассердился и на Николева за то, что он назвал его «вы» вместо «ваше сиятельство», но быстро помирился.
Бог знает, какие выводы делались из этих сведений в Петербурге; Николев каждый раз получал один и тот же приказ: продолжать наблюдения.
Причину суворовской раздражительности Николев не указывал по незнанию, а между тем она была очень веская: на Суворова обрушился шквал казенных взысканий, частных претензий и неурядицы в Кобрино, обернувшиеся бесцеремонным грабительством. Пользуясь немилостью Павла к отставному фельдмаршалу, многие решили погреть на этом руки и свести старые счеты. Начало судебным искам положил майор Донского войска Чернозубов, объявивший, что недополучил за Польскую кампанию 8 тысяч рублей на фураж, которые израсходовал на другие цели по словесному приказанию Суворова. Удивленный Суворов послал ему заемное письмо на 10 тысяч рублей под залог 250 душ. Затем, сообразив, что Чернозубов обратился не по адресу, Александр Васильевич отослал его претензии в провиантское ведомство. Другой полковник требовал вернуть ему 3500 рублей. Иски нарастали, как снежный ком и превысили 100 тысяч рублей, между тем как годовой доход Суворова был не больше 50 тысяч рублей. Александр Васильевич был в отчаянии и писал Хвостову, что придется заложить «в несчастном случае бриллианты, я их заслужил, Бог дал, Бог и возьмет и опять дать может». Обращения Суворова в Военную коллегию не помогали, ему оставалось только платить.
Неудачей и убытками закончился и опыт передачи управления Кобрина в руки отставных офицеров. Вообще все суворовские поместья всегда управлялись его бывшими сослуживцами, и большей частью неплохо. Правда, и раньше случались промахи из-за того, что Александр Васильевич не утруждал себя контролем за управляющими, подобно тому, как попустительствовал своим адъютантам, но на этот раз результаты были просто катастрофическими. Кобринские офицеры бездельничали, жили на счет Суворова и бессовестно воровали. Многие другие, соблазненные их примером, осаждали Суворова и даже Прохора просьбами о наделении деревнями. Злые языки утверждали, что кое-кто и преуспел в этом. Так, некто, дав Прохору взятку в тысячу рублей, добился дарственной на деревни с годовым доходом в две тысячи. Кобринскими доходами кормился и воспитатель Аркадия Сион. Во время его приездов в Кобрин у него за обеденным столом сидело ежедневно до 130 человек и 60 проживало в доме, — все это за счет Суворова. Только после одного из его приездов опустел винный погреб на 300 рублей и остался долг на 500. Поскольку Суворов не мог пресечь разбой личным вмешательством, ему пришлось выкупить назад подаренные деревни за 30 тысяч рублей.
В феврале 1798 года Суворов отпустил