Несколько иначе, чем кн. Мышкин, но все же чрезвычайно схожие ауратические состояния испытывает Раскольников:
«Для Раскольникова наступило странное время: точно туман упал вдруг перед ним и заключил его в безвыходное и тяжелое уединение. Припоминая это время потом, уже долгое время спустя, он догадывался, что сознание его иногда как бы тускнело и что так продолжалось, с некоторыми промежутками, вплоть до окончательной катастрофы. Он был убежден положительно, что во многом тогда ошибался, например в сроках и времени некоторых происшествий. По крайней мере, припоминая впоследствии и силясь уяснить себе припоминаемое, он многое узнал о себе самом, уже руководясь сведениями, полученными от посторонних. Одно событие он смешивал, например, с другим; другое считал последствием происшествия, существовавшего только в его воображении. Порой овладевала им болезненно-мучительная тревога, перерождавшаяся даже в панический страх. Но он помнил тоже, что бывали минуты, часы и даже, может быть, дни, полные апатии, овладевшей им, как бы в противоположность прежнему страху, – апатии, похожей на болезненно-равнодушное состояние иных умирающих. Вообще же в эти последние дни он и сам как бы старался убежать от ясного и полного понимания своего положения; иные насущные факты, требовавшие немедленного разъяснения, особенно тяготили его; но как рад бы он был освободиться и убежать от иных забот, забвение которых грозило, впрочем, полною и неминуемою гибелью в его положении»[65].
Каждый раз все сначала… (как в игре, но ставкой является «память»). После припадка страдающий кн. Мышкин («Идиот») не воспринимает мир и людей вокруг, скорее припоминает, что есть эти люди, что есть этот мир, он припоминает то знание, какое сохранил, несмотря на тяжелое душевное расстройство (длившееся до 24 лет). Повторяю, не воспринимает, а припоминает, вот почему для него восприятие – типичное deja vu; он все время проверяет себя, не знает ли он эту вещь, не видел ли он ее когда-нибудь прежде, или тот разговор – не слышал ли он его уже где-нибудь, или то лицо – почему оно так знакомо, хотя он и не может сказать, видел ли его когда-нибудь, или те же глаза, которые все время преследуют его, и он по-прежнему уверен, что «знает» их. Вяч. Иванов прекрасно уловил этот разрыв: «Этот перевес Платонова анамнезиса над восприятием действительности делает его среди людей и глупцом и мудрым провидцем. Бывают минуты, когда анамнезис в нем вспыхивает и потрясает его как будто бы раздирает завесы, разделяющие внешний мир от того другого, и он ослепляет, волнует, сжигает душу как неожиданно явленное величие Зевса сжигает Семелу – и оставляет в душе на миг чувство несказанного блаженства и освобождения: это минуты, когда Мышкин падает в припадке эпилепсии. Столь сильна в нем эта первоначальная память, что до двадцати четырех лет он не смог обжиться в нашем мире и до сих пор ведет себя как «идиот»»[66].
Можно отметить несколько фаз в эпилептическом цикле: первая – вход-подъем, медленное развертывание моментов времени (цепочки событий-переживаний). Это стадия накопительная, продолжается, пока не образуется целая сеть таких эпилептических сигналов-предвестников и не возникнет ситуация вдруг-времени. Правда, до достижения высшей точки напряжения, эйфории, взрыва и высвобождения всех сил, может и не дойти; но когда все же «доходит», то высшая точка обрушивается (практически «мгновенно») в низшую – предел распада всех жизненных функций организма. Так образуется амплитуда перепадов или колебаний с постоянными циклами, которые, кстати, рассчитывает Достоевский, пытаясь предугадать критическое время наступления припадка. Выход из болезненного состояния намного более медленный, чем непредсказуемый вход в него. Два предела-точки ограничивают собой область аффекта: низшая и высшая нуждаются в промежуточном времени, которое только длится (скука, ничем не заполняемая пустота, грубее – просто дыра, куда проваливается время). Длительность припадка можно отметить на графике линией, то резко, почти мгновенно, взмывающей вверх, то медленно соскальзывающей вниз. Сверхценным опытом Достоевского является не клиника болезни, не сам припадок, не последующий выход из него с полным разрушением ауратического, с обнажением того ужаса, с которым страдающий сталкивается в «после-времени», а именно начало припадка – рассеянное блуждание в экзистенциальном времени ауры. Гигантское пятно облачно-туманной, сумеречной атмосферы перемещается по литературному пространству, в нем зарождается движение других образов; они кружатся вокруг зачарованного героя, пока не раздвинется занавес и не вспыхнет сияние… Пространственно-временные структуры не имеют четких форм и не могут описываться вне тех случайностей преобразования, которые они претерпевают в подобных состояниях. В романе «Идиот» как будто все высказано в отношении одного из ауратических опьянений:
«Он задумался, между прочим, о том, что в эпилептическом состоянии его была одна степень почти пред самым припадком (если только припадок приходил наяву), когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся как молния. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармоничной радости и надежды, полное разума и окончательной причины. Но эти моменты, эти проблески были еще только предчувствием той окончательной секунды (никогда не более секунды), с которой начинался самый припадок. Эта секунда была, конечно, невыносима. Раздумывая об этом мгновении впоследствии, уже в здоровом состоянии, он часто говорил сам себе: что ведь все эти молнии и проблески высшего самоощущения и самосознания, а стало быть, и «высшего бытия» не что иное, как болезнь, как нарушение нормального состояния, а если так, то это вовсе не высшее бытие, а, напротив, должно быть причислено к самому низшему. И однако же он все-таки дошел наконец до чрезвычайно парадоксального вывода. „Что же в том, что это болезнь? – решил он наконец. – Какое до того дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни?” Эти туманные выражения казались ему самому очень понятными, хотя еще слишком слабыми. В том же, что это действительно „красота и молитва”, что действительно „высший синтез жизни”, в этом он сомневаться не мог, да и сомнений не мог допустить. Ведь не видения же какие-нибудь снились ему в тот момент, как от хашиша, опиума или вина, унижающие рассудок