– не быть ли это «эпилептиком»: рваная частота припадков, глубоких потерь памяти, все это «бытие-в-смерти», угрожающее общим психическим расстройством; ожидание, расчет и использование припадков в литературных целях. И не просто расчет и дневниковые записи, как «истории болезни», но внимательное прослеживание причин, условий, действующих сил и в конце концов установление некоего алгоритма припадков во времени жизни. Этот основной ритм выступает как возможный план, если угодно как планирование болезни, а следовательно, включение ее в работу других планов, входящих в единый процесс планирования;
– не быть ли это «сновидцем»: снова и снова обнаруживать себя в качестве сновидных единств – то чудовищных, то лучезарных, наполненных счастьем и покоем, – видеть в знаках сна особый вид реальности, более подлинной и более надежной, чем какая-либо другая, и строить опыт дня через сновидные проекции ночи, предсказывать не «вперед», а «сейчас», в том времени, в котором тебя застает пробуждение… Два вида сна: с одной стороны, кошмара с другой – сон идеальный, сон-утопия;
– не быть ли это «игроком», чья страсть к обладанию случайностью мгновений столь навязчива, сколь и разрушительна? Здесь также планирование, причем вполне осознанное и точно направленное, имеющее в виду возможный результат («выигрышь»), которое разрушается в одно мгновение случайностью самой игры;
– не быть ли это «должником»: колонки цифр, как странные насекомые, расползаются по всем дневниковым записям, вторгаясь на страницы общего плана, и даже, естественно предположить, участвуют в его составлении косвенным, непрямым образом. Срок сдачи рукописи и планирование доходов/расходов. Когда срок? Завтра. Всегда завтра! Финальное время, это последнее время ускоряет работу, придает ей исключительную быстроту и продуктивность, как будто отдача долга и определяет возможность творческого дара… Кабальный контракт со Стелловским. И еще один важный аспект – это встроенность долгового плана в систему игры. Действительно, стоит обратить внимание на то, что игра оказывается еще и средством для самооправдания игрока, который является должником. Чтобы выплатить долги, надо играть. Долг, хотя он, безусловно, всегда денежный, вместе с тем не указывает на особую функцию денег в жизни Достоевского.
Но и это не все: следует знать, как быть «автором», «пророком», а может, и «садомазохистом» («русским Садом», как называл Достоевского И. Тургенев).
В рукописях Достоевского можно найти два формульных высказывания, которые позволят уточнить содержание этих «быть». Первое:
«Что такое время? Время не существует; время есть цифры, время есть отношение бытия к небытию»[50].
И другое, менее кантовское, но дающее краткий комментарий к первому:
«Бытие только тогда и есть, когда ему грозит небытие. Бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие»[51].
Итак, бытие есть и начинает быть, когда ему грозит небытие. Время – подвижный, но условный знак, которым помечается переход («порог») от бытия к небытию. Время биографическое, в котором рождаются, живут, стареют, умирают, время календарное или время истории, время больших хронологий, в которых жизнь человеческая размещает свои культурные формы, – это время малоинтересно для анализа. Ведь статус представительства от имени бытия отходит к пережитому мгновению «не-быть». Чтобы быть, необходимо принять все признаки небытия; быть – не сознавать бытие, а просто быть. То, что по ошибке называют «жизнью», придавая ценность не самой жизни, а сознанию жизни. Подлинное бытие располагается за пределами каких-либо привычных оппозиций, допустим, жизнь – смерть. Там, где зазор между «быть» и «не-быть» становится бесконечно малым или совсем исчезает, пространственно-временной континуум жизни (эквлидова типа) распадается на отдельные фрагменты смертного, сновидного, игрового или эпилептического, порождая сложный образ экзистенциальной временности. Страсть бытия к небытию – это экстаз. Преступать черту, экспериментировать, следовательно, придавать высшую ценность этим «не-быть» перед искусственной полнотой сознательной жизни. Так члены оппозиции смещаются: бытие не есть небытие, но и небытие не есть бытие, они сцепляются в третьем и не существуют без него и до него; это третье есть мгновение временности – остановка времени (частичная или полная).
Эксперимент «самоубийцы» Кириллова выявляет значимость остановки времени, переход в неограниченную длительность как высшее состояние бытия. Дезактуализация времени.
В отличие от Толстого у Достоевского нет попыток описать смерть изнутри, со стороны умирающего; сознание не может быть размещено в том, в чем для него нет места. Реальная символика смерти разделяется на ту, что можно назвать малой смертью, и на ту, что можно назвать большой смертью, физическим концом существования. Малые смерти, аффектированные состояния, трансы и эпилептические ауры, временные выпадения (и возвращения), сны с их кошмарами образуют так называемую мортальную пористость жизни. Значимы все остановки времени, ибо они придают самой жизни качество обновленной витальности. Смерть же сознаваемая, смерть как таковая в ее биологических характеристиках, пребывает вне «малых смертей»; она прекращает опыт существования разом и навсегда. Реальность символики «малой смерти» переживаема, реальность физической смерти – нет. Итак, две смерти: смерть малая, которая может быть пережита; и смерть как таковая («смерть как смерть»), которая пережита быть не может.
История жизни не соответствует биографическому канону: не движется по линии непрерывного изменения, «прогрессивного развития», где рождение гения всегда в начале, а великая тайна и героическая смерть – в конце; она не повторяет линию так называемой объективной истории, а скорее, именно благодаря этим локальным «быть//#-быть», предстает как плоскость причудливой карты жизни, с разветвленными маршрутами переживаний времени и его выпадений, резонирующих, повторяющих, но не отменяющих друг друга. Моменты «быть/ //£-быть» выступают все разом, проникая и насыщая собой все смежные пределы. Иначе говоря, все события совершаются одновременно. Конечно, каждое из этих «быть/не-быть» биографично и может быть представлена в виде биографемы как отдельный законченный фрагмент прижизненного архива. Биографема – это свернутый план события. Отсюда ее замкнутость и непрозрачность. Действительно, «приговоренный», «игрок», «эпилептик», «сновидец» или «должник» по-разному чувствуют время. Ведь за каждой из этих масок собственный временной цикл, со своими выпадениями, аритмией и способом разрешения финального мгновения. Все эти «быть/не-быть» налагают предел бытию; они – не знаки повседневности, в которой человек живет общей жизнью с природой и миром в целом. Из них образуется другой план: план жизни вне осознания: «Строго