— Спасибо!—благодарю его, ни слова, конечно, не говоря, сколько такого «богатства» валяется на передовой.
— Насчет рыбы — извиняйте, немцы распугали. Но вы не сомневайтесь — я за табак отработаю.
— Забудьте про табак — я некурящий. Вы мне лучше расскажите, что вы помните из вашей жизни самое раннее, еще когда вы были младенцем.
— Это пожалуйста!—Рыболов ответил с резвой готовностью, как будто обрадовался тому, что от меня можно так дешево отделаться.— У нас учитель в школе был, тоже ужасно обожал всякие сказки и вообще притчи. Ни одна старуха в Коломне его рук не миновала — все записал в свою тетрадку со знаками препинания.
— Так что же вы помните?
— Все, что хотите. Я ужасно памятлив.
— Мне всего не надо. Вы расскажите, что вы помните самое раннее.
— Сон, конечно. Сон. Я все сны содержу в памяти. Могу вам рассказать про архангела Гавриила. Приснилось мне, будто я ему вставил в зад тонкую соломинку и начинаю раздувать, как мыльный пузырь. Когда я дам ему воздуху на полную мощность, он начинает трепыхать крылышками, как жаворонок. Я вытащу обратно соломинку — он тут же увянет. Я опять вставлю, понатужусь — он снова зачинает играть крылышками. Забавный такой ангелочек!
А то мне еще такое явление во сне было. Это уже когда я вошел в полный разум, усы уже подкручивал. Приснилось мне, что будто бы у нас царь Николай Второй Романов и что мне дана полная власть над всяким зверем, и птицей, и рыбой. Беру я огромное ведро, вычерпываю воду из Ловати и — вся рыба моя. Я ее несу в Старую Руссу на базар. Оттуда, конечно, приношу четверть водки. Так верите ли вы мне — проснулся я вдрызг пьяный. Жена ко мне подойти даже близко боится. Я сны ужасно обожаю — век бы не просыпался. Во сне я царь и бог и никто меня обуздать не имеет права.
Трудно понять, придурковат ли наш хозяин или же наоборот — владеет тонкой иронией. Поживем — увидим.
Где-то далеко бомбят. Тупые, утробные толчки по толще земли доходят до нашей избы — пол вздрагивает. Вообще-то и без этого в нем каждая половица живет отдельно — когда кто-нибудь идет по горнице, меня покачивает на скамейке. Дня через три-четыре от проросшей в щелях ржи ничего не останется.
22 мая.
Заболел наш начальник Губер — сочетание доброты, самовлюбленности и легкомыслия. Когда он улыбается — полон рот золотых зубов. Однажды я назвал его «Золотая улыбка» — прозвище пристало к нему прочно. О нем надо писать особо — тут несколькими фразами не отделаешься.
Какая у него болезнь — непонятно: пухнут ноги. Получил отпуск для лечения в тылу.
24 мая.
Меня вызвал начальник Политотдела Куницын.
Хороший человек Куницын, вдумчивый, понимающий собеседника, терпеливо его выслушивающий, умный и тактичный. Он долго беседовал со мною, старался глубже понять мои писательские интересы. Мы составили что-то вроде программы для моей работы над историей армии:
1. Побывать на командном пункте вместе с командующим армией и с первым членом Военного Совета бригадным комиссаром Тележниковым (Куницын обеспечит мне это). Расспросить их о встрече со Сталиным в Кремле.
2. Пожить в госпитале.
3. Познакомиться с работой Особого отдела.
4. Присутствовать при вручении на передовой партбилетов.
5. Побывать у партизан в тылу у немцев.
Итак, писатель, действуй! План четкий и доступный, помощь Куницына обеспечена.
25 мая. Коломна.
Вот тебе и «доступный план»! Отозван наш командарм Дубнецов. Буду надеяться, что Тележников хоть в чем-то возместит мне эту потерю.
Вместо Дубнецова к нам прибыл генерал-лейтенант Бо-рановский. Группа Поростаева ликвидирована. Поростаев назначен командующим 1-м гвардейским корпусом.
Вернулся из командировки Коблик. Он принес с передовой немецкий автомат, но без единого патрона — обе обоймы он «забыл»: потерял где-то в частях у Поростаева.
Мы не виделись с Кобликом двенадцать дней,— то он в командировке, то я. Я рад: все-таки это единственный человек, с которым я могу говорить почти обо всем, как бы рискованна ни была тема.
Коблик подавлен всем, что он видел и слышал. Конечно, надо делать поправку на то, что это до мозга костей сидячий, кабинетный, беспомощный горожанин. Но он по-настоящему мыслящий, совестливый человек, для его разума невозможно изо дня в день существовать абы как, без ясного понимания, что происходит не только вокруг тебя, но и в тебе и во всем мире. В нем еще ничто не притупилось, все восприятия остры, как в первый день. Это тоже ценнейшее свойство человека. А ведь он на войне не как я — с января 1942 года,— а чуть ли не с самого начала
26 мая. Коломна.
Война — народная трагедия и величайшее напряжение всенародного сознания.
Писателю необходимо обнажить, раскрыть как можно шире все свои чувствилища и всею силой своего разума и чувств войти в ощущение жизни и смерти.
У меня нет стремления писать много. Хотел бы написать только одну книгу, одну-единственную, но большую и окончательную — итоговую для моей жизни.
Моя тема трагическая с лирической прослойкой. Моя стихия — это торжественное и приподнятое, но неразрывно связанное с обыденным,— в самой земле, а не над нею. Показать в обыденном глубокую сущность явлений, разъять обыденное и обнажить в вечно изменяющемся всемирном бытии то, что непродолжительно живущему человеку кажется незыблемым и вечным: так он ощущает это всем своим оуше-ством в лучшие мгновения своей жизни, поднимаясь до такого состояния, как на горную вершину, с ее вечными, нетленными снегами.
Не забывай, что и «вечный снег» недолговечен. Ледники ползут с гор, тают и уходят в землю, а снег непрерывно обновляется. И там, на вершине, непрерывная диалектика жизни, исчезновение и возникновение.
А та горная точка, которую ты наметил как наивысший подъем духа, мерило высшей морали и вдохновения,— это не какая-то сверхъестественная сила, нет — она воздвигнута тобою же самим под влиянием всего, что ты изучил и усвоил в движении вперед всего человечества. Это — сама же природа (то есть материя), переработанная в твоем мозгу тобою же самим и подаваемая себе же самому под видом твоего убеждения и веры.
Но самое важное в том, что, стремясь к этой наивысшей вершине (пусть созданной тобою же самим), ты становишься лучше, ценнее, благороднее, ты способен принести больше пользы твоему народу. А