— И это все, что вы можете мне сказать? — Жмуров явно искал примирения со своей совестью.
— А еще я думаю, что вас наградили справедливо,— приказ Зейдлица очень важный документ. Но я не понимаю, как он попал к вам, если ваш отряд пошел с пленными в одну сторону, а вы — в другую?
— Я вытащил его из кителя того самого кусаки, которого мы пристрелили. Ведь это для разведчиков—закон: срезать погоны, петлицы и вынуть все документы.
А на другое утро на этом же самом месте, над Редьей, я говорил уже с другим разведчиком — сапером, рядовым Ромашкиным.
Ромашкин совсем не такой, как литой, а потом кованный и отчеканенный крепыш Жмуров: он истощенный, очень худой и как бы весь отсыревший от постоянного ползания и лежания в грязи. Глядя на него, поневоле вспомнишь библейскую легенду о том, что бог сотворил человека из глины.
Ромашкин работает в одиночку, как охотник-любитель. Награжден медалью «За отвагу». У немцев в тылу прогуливался раз двенадцать. Осторожен, вдумчив, работает с серьезной подготовкой. Ни разу еще не был ранен.
Разговаривать со мной ему было неинтересно. Работает он не для славы и не любит хвалиться. С сотрудниками газет встречался не раз — надоело. Скучно и монотонно рассказал он мне о подрыве моста на Редье — то, о чем я уже знал из газеты,— рассказал так же бездарно, как изложил его подвиг унылый сотрудник армейской газеты.
А дело было так. Ромашкин выполз ночью на передний край, замаскировался в кустарнике и остался лежать днем, на виду у немцев. Чтобы ничем себя не обнаружить, Ромашкин не только ничего не брал в рот — опасно было опустить руку в карман,— но даже «ходил под себя». И все-таки немецкий снайпер сделал по нему два выстрела. Ромашкин спасся только тем, что притворился убитым и не поднимал головы. У снайпера был какой-то изъян в оптическом прицеле— обе пули вырвали у Ромашкина вату из ушанки в одном и том же месте. Возьми снайпер сантиметром пониже, и Ромашкин не вернулся бы из этой разведки.
Но до этих выстрелов Ромашкин успел разведать все, что ему было надо: высоту моста и число пролетов. По его указанию саперы сколотили плот, положили на него неразорвав-шуюся немецкую авиабомбу и взрывчатку.
Ромашкин дождался темной дождливой ночи, сел верхом на авиабомбу и поплыл. Несколько раз плот садился на мель, Ромашкин спускался в воду и стаскивал его. Приходилось сгибаться по грудь в студеную воду.
Метров за сто Ромашкин поджег шнур и тихо поплыл к берегу. Взрыв произошел точно по его расчету, и мост вместе с часовым взлетел на воздух. Все!
Я чувствовал, что у меня нет ключа к этому человеку. Имей я этот ключ, может быть, я и добрался бы до сердцевины, и Ромашкин получил бы облегчение в беседе со мною. Я всегда стремлюсь не паразитировать на нервах и психике человека, не высасывать из него соки, а наоборот: беседа должна давать ему больше, чем мне. Но на этот раз ничего не получалось — я ничем не мог быть полезен Ромашкину.
Я сказал:
— Извините меня, товарищ Ромашкин. Если бы мне сказали, что вы отдыхаете после разведки, я не стал бы вас вызывать и будить. Получилось нескладно. Ну хоть закурите на прощанье.
Он взял папиросу, но не поблагодарил.
Мне бы тут же и уйти, но не хотелось уносить с собою тяжелый осадок. Мне показалось, что и ему как-то неловко, и я сказал (авось клюнет)*
— Сейчас я оставлю вас в покое, уйду, и, может быть, мы больше никогда не встретимся. Скажите на прощание: что вы считаете самым тяжелым на войне или расскажите самый трудный, самый тяжелый для вас случай.
— Самый тяжелый для меня случай,— сказал Ромашкин, глядя себе под ноги в землю,— когда в роту приходит какой-нибудь из газеты и начинает выматывать душу: куда подложил мину, когда подложил, что да как... Вы же читаете газеты, товарищ капитан, там все сто раз описано — что вам еще нужно? А если хотите знать, как это бывает на факте, никто за вас этого не сделает. Просите, чтобы вас зачислили сапером в роту,— у нас людей не хватает, каждый день кого-нибудь относят в санчасть. Вот это будет по-честному. А вы мне говорите: «Пожалуйста, закурите на прощание». Можете «на прощание» записать для газеты: старшина очень даже аккуратно выдает нам табак.
Коновалова Березка.
Танцы! Да, самые настоящие танцы по случаю приезда делегатов. Никто не организовывал и не предлагал — они возникли стихийно.
Делегаток, конечно, не хватило. Откуда-то появились местные жительницы — они сумели каким-то чудом опрятно приодеться. Но и девушек хватить на всех не могло,— бойцы танцевали в обнимку друг с другом.
Никто не подозревал, что метрах в двухстах за огородами притаилась «катюша»,— она была великолепно замаскирована. Вдруг она «заиграла», и среди женщин началась паника.
Залп реактивного миномета — это не один звук, а долгие перекаты рева и грохота от срывающихся одна за другой на цель двенадцати ракет.
Всех нас оглушил яростный рев жаростойких глоток, словно над деревней рушилось железное небо.
Не понимая, что происходит, делегатки заметались по площадке.
А я вспомнил, как в Козлове упал с лавки спавший у нас в избе начальник восьмого отделения, когда среди ночи за сараями заиграла «катюша».
Кстати, о внезапном испуге. Говорят, в одном из обозов пала от разрыва сердца лошадь, когда на дорогу, включив сирену, начал пикировать немецкий бомбардировщик.
Я не вздрогнул и не испугался только потому, что до рева ракет увидел их огненный полет: нежно-розовые на вечернем небе косо летящие восклицательные знаки (должно быть, оттого, что у самого сопла ракеты пламя широкое, а дальше оно постепенно сходит на нет).
Делегаток предупредили: сейчас начнется серия взрывов. И тут же ярко осветилось Великое Село, земля там стала жарко накаляться, как будто по всему пепелищу разлился белый расплавленный металл, брызжа во все стороны искрами. Один за другим вспыхивали очаги взрывов. Они не гасли мгновенно, а долго светились, как будто на большом пространстве был разлит медленно остывающий металл. На фоне сплошного свечения, как черные трещины, выделялись стволы изуродованных деревьев.
Делегатов поскорее увезли на трехтонке,— с минуты на минуту возможен был ответный удар.
Вечером я