Уже многие не слышат Пушкина, как мы его слышим, потому что от грохота последних шести лет стали они туговаты на ухо. Чувство Пушкина приходится им переводить на язык своих ощущений, притупленных раздирающими драмами кинематографа. Уже многие образы Пушкина меньше говорят им, нежели говорили нам, ибо неясно им виден мир, из которого почерпнуты эти образы, из соприкосновения с которым они родились. И тут снова — не отщепенцы, не выродки: это просто новые люди…
И не только среди читателей: в поэзии русской намечается то же. Многое в Пушкине почти непонятно иным молодым поэтам… Многие оттенки пушкинского словаря, такие многозначительные для нас — для них не более, как архаизмы. Иные слова, с которыми связана драгоценнейшая традиция и которые вводишь в свой стих с опаской, не зная, имеешь ли внутреннее право на них — такой особый, сакраментальный смысл имеют они для нас — оказываются попросту бледными перед судом молодого стихотворца, и не подозревающего, что еще значат для нас эти слова сверх того, что значат они для всех по словарю Даля. Порой целые ряды заветнейших мыслей и чувств оказываются неизъяснимыми иначе, как в пределах пушкинского словаря и синтаксиса, и вот, это заветнейшее оказывается всего только «стилизацией»!..
С тех пор как были произнесены эти слова, прошло 66 лет, и можно не без некоторых к тому оснований предположить, что современному поэту выражать свои мысли «в пределах пушкинского словаря и синтаксиса» сейчас еще труднее.
Но для Андрея Чернова этих трудностей просто-напросто не существует. Он ведь и не собирается выражааъ стихами написанными «под Пушкина», свои мысли и чувства. Он собирается выражать мысли Пушкина.
Я не шучу и даже не преувеличиваю. Он именно так и формулирует свою задачу:
…надо продолжить пушкинскую мысль…
…я только пытаюсь проследить, как развивается пушкинская мысль от строфы к строфе, «следую за мыслями великого человека» внутри предложенном им формы.
Посмотрим же, как у него это получается.
Пойдем подряд, начиная с самой первой строфы:
Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда.
Это Пушкин.
А вот как продолжает, «дописывает» эти пушкинские строки Андреи Чернов:
Противочувствием измучен,
Во фрунте грамоте обучен,
В манеже музами пленен
И барабаном просвещен,
Не ободрял он староверства,
Подправив кончиком пера
Предначертания Петра,
Ввел эполеты, министерства,
Тьму комитетов учредил,
А фран-масонов запретил
Я не стану анализировать эти строки как стиховед, доказывая их близость пушкинской стилистике или удаленность от нее. Не стану рассматривать их и как литературный критик или читатель, сетуя на то, что «плотность поэтической ткани» у Чернова несопоставима с пушкинской: мы ведь уже условились исходить из того, что перед нами — ганч, то есть «обожженная смесь гипса и глины», а не каррарский мрамор.
Речь о другом.
Первое, что бросается в глаза при сопоставлении черновского «продолжения» с пушкинским четверостишием, — это то, что оно, по сути дела, не продолжает мысль Пушкина, а лишь повторяет, варьирует ее. Мысль не движется. Никакой новой информации к тому, что мы узнаем из первых четырех строк, в последующих строчках, в сущности, не добавлено. Невольно создастся даже впечатление, что никакой новой информации тут и не нужно. Па фоне черновского «продолжения» сжатая характеристика царя, данная Пушкиным в первых четырех строчках, представляется самодостаточной, не нуждающейся ни в каком развитии.
Прост о невозможно представить себе, чтобы пушкинская мысль так вяло и бестемпераментно отрабатывала «шаг на месте».
Следующие строфы не разрушают, а лишь подтверждают, даже усугубляют это впечатление:
Гроза двенадцатого года
Настала. Кто нам тут помог?
Остервенение народа,
Барклай, зима иль русский бог?
Это — Пушкин.
А вот «продолжение»:
Москва ль, пылающим курганом
Вещавшая надменным странам
Паденье гордых сыновей?
Молитвы ли монастырей?
Иль неуступчивый Кутузов,
Стерпевший при Бородине,
Чтоб, наконец, к Березине
По-свойски проводить французов,
Когда казалось им: вот-вот
Россия кланяться придет.
Перечень этих риторических вопросов можно длить до бесконечности. Но они, как и в первой процитированной мною строфе, решительно ничего не добавляют к тому, что сказано в четырех пушкинских строчках. И нет никаких оснований предполагать, что Пушкин продолжал бы в строчках, следующих за первыми четырьмя, задавать все новые и новые риторические вопросы, а не повернул бы вдруг куда-нибудь совсем в другую сторону.
Еще одна строфа:
Авось, аренды забывая,
Ханжа запрется в монастырь,
Авось, по манью Николая
Семействам возвратит Сибирь
Всех тех, кого теперь бесславят,
Авось, дороги нам исправят,
Авось, цензуре надоест
Охота к перемене мест,
Авось, велеречивый барин,
Сентиментальный журналист,
Марая свой лакейский лист,
Не будет нуден и вульгарен…
И впредь у древних рубежей
Не встанет из тюрьмы своей.
Помимо первых четырех строк здесь подлинной, пушкинской является еще одна: «Авось, дороги нам исправят». (Строка «Охота к перемене мест» — не в счет: она искусственно вычленена из совершенно другого пушкинского текста и вмонтирована в новый текст, сочиненный А. Черновым, крайне неудачно — торчит в нем, словно какое-нибудь отбитое ухо или отломанная ступня античной статуи, вмазанная в глиняный забор.)
Строка «Всех тех, кого теперь бесславят» при всей своей неуклюжести («всех тех») в какой-то мере помогает угадать движение пушкинской мысли. Но дальше… Этот «велеречивый барин, сентиментальный журналист» и все последующие строки… тут мысль Пушкина уже не просто топчется на месте, она разжижается, расползается, как кисель, теряет свойственную Пушкину упругость, резкость. Впечатление такое, будто вместо чистого спирта пушкинской мысли нам предлагают ее двухпроцентный или трехпроцентный раствор.
Сочинять такие «предположительные» строки и строфы можно километрами. Как «версификационная текстология», «стихотворный комментарий», то есть как опыт научной реконструкции утраченного пушкинского текста, они совершенно несостоятельны, поскольку в них нет решительно ничего, что помогло бы нам лучше понять дошедшие до нас пушкинские отрывки. Остается в таком случае стремление молодого поэта, как он выражается, «пройти школу пушкинской версификации». При этом, как мы помним, он ссылается все на того же Ходасевича, который якобы уверял,