Я все осмотрел, поощупал вещи.
Из всей
красотищи этой мне
больше всего
понравилась трещина на столике
Антуанетты.
В него
штыка революции
клин
вогнали,
пляша под распевку, когда
сакюлоты
поволокли
на эшафот
королевку.
А вот что провозглашает сегодняшний поэт, сумевшим, пожалуй, с наибольшей определенностью и прямотой выразить идеи, которые нынче «носятся в воздухе»:
Вновь смута. Буйствует народ.
Шумит, как море в непогоду.
Но на престол восходит Петр
и не дает ему свободу.
Чтоб выстроить Санкт-Петербург
и предъявить Россию миру,
чтоб Пушкин из дрожащих рук
Державина воспринял лиру.
Станислав Куняев
Итак, самодержец имеет право (не юридическое, разумеется, а моральное) не давать бунтующему народу свободу. Это то самое право, основываясь на котором согнали с занимаемой им жилплощади уже знакомого нам героя Зощенко — Ивана Федоровича Головкина: того, как мы помним, выселили из квартиры тоже не просто так, а ради Пушкина, ради, как говорит Иван Федорович, «его нестерпимого гения».
На самом деле, как легко можно догадаться, Пушкин тут ни при чем. Пушкин — это своего рода мандат, дающий властелину моральное право «утеснять» простой народ, не давать ему бунтовать и вообще держать его в ежовых рукавицах. С полным сознанием своей правоты творить историю, совершенно не считаясь с интересами и элементарнейшими жизненными потребностями так называемого обывателя.
Что говорить! Маяковский этого самого обывателя тоже не жаловал. Он (как и другие революционные поэты) готов был даже жизнь и судьбу «маленького человека», «бедного Евгения», которому всей душой сочувствовал и сопереживал Пушкин, положить на алтарь грядущего всемирного братства («Это — чтобы в мире без Россий, без Латвий, жить единым человечьим общежитьем»).
У С. Куняева алтарь другой: «…выстроить Санкт-Петербург и предъявить Россию миру».
Не будем сейчас спорил, о том, какой алтарь лучше. Главное различие между поэтами разных поколений не в этом.
Вспомним, как кончалось стихотворение Маяковского «Версаль»:
В музеи
вот эти
лачуги б вымести!
Сюда бы — стальной
и стекольный
рабочий дворец
миллионной вместимости —
такой,
чтоб и глазу больно.
Эстетику Маяковского можно, конечно, и не принимать. Мне, признаться, тоже архитектура старого Петербурга больше по душе, чем остальные и стеклянные «дворцы» в духе Корбюзье, которыми так восхищался Владимир Владимирович.
Но дело тут не в эстетике. Что там ни говори, а Маяковский все-таки мечтал вместо всех Версалей прошлого построить гигантский дворец, куда можно было бы вселить (вселить, а не выселить) тех, кто испокон веков ютился в грязных хижинах.
То, что мечта эта оказалась утопией, сегодня очевидно для всех. Но это — лишь одна сторона дела. Далеко не столь очевидна другая.
Стоит только чуть поскрести яростный интернационализм Маяковского, как сразу же обнаружится под ним традиционное славянофильское уничижение паче гордости, старинная славянофильская спесь, питающаяся убеждением, что родина поэта — не такая, как все прочие страны и государства. Она — особенная:
Мы — голодные, мы — нищие!
С Лениным в башке
и с наганом в руке!
Владимир Маяковский. «Хорошо!»
С еще большей наглядностью это выплеснулось у Демьяна Бедного в одном его стихотворении 1927 года:
Страна святителей, монахов,
Церковных ликов и свечей,
Порфироносных вертопрахов,
Синемундирных палачей.
Страна погромов и парадов,
Дворцов и — рядом — свальных куч,
Страна изысканных нарядов
И прелых, каторжных онуч, —
Страна невиданных просторов,
Страна безмерной тесноты,
Страна культурных разговоров,
Страна звериной темноты,
Страна с гранитною столицей
И деревенскою трухой,
Страна с измызганной «землицей»
И первобытною сохой,
Страна насилья и бесправья,
Страна терпенья без конца,
Была ты книгой без заглавья,
Без сердцевины, без лица.
Казалось, дни твои уж спеты,
И нет спасенья впереди
Тебя кляли твои поэты:
«Сгинь, наважденье! Пропади!»
Ты — в муках — гибла, пропадала
И, разоренная дотла,
Свой жребий тем лишь оправдала,
Что миру Ленина дала!
В сущности, все это были вариации на тему давнего, исконного, тютчевского:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить…
Соль тут была в том, что Россия до такой степени не поддается измерению общим аршином, что самим отказом от своей национальной сущности она явила миру свою особенную стать:
Даже чуть зарусофильствовал
от этой шири!
Русофильство, да другого сорта.
Вот моя
рабочая страна,
одна в огромном мире.
— Эй, Пуанкаре! Возьми нас?..
Черта!
Маяковский, которому принадлежат эта строки, искренне верил, что его «русофильство» — другого сорта. И не его вина, если в конечном счете оказалось, что вовсе не другого, а — того же самого:
…Они восстановили армию. Это первое. Конечно, они думают, что они создали социалистическую армию, которая дерется «во имя Интернационала», — но это вздор. Им только так кажется. На самом деле они восстановили русскую армию.
Дальше. Наш главный, наш действенный лозунг — Единая Россия… Знамя Единой России фактически подняли большевики. Конечно, они этого не говорят. Конечно, Ленин и Троцкий продолжают трубить Интернационал. Но… фактически Интернационал оказался орудием расширения территории для власти, сидящей в Москве. До границ, где начинается действительное сопротивление других государственных организмов, в достаточной степени крепких. Это и будут естественные границы будущей Российской Державы… Социализм смоется, но границы останутся… Будут ли границы 1914 года или несколько иные, — это другой вопрос. Во всяком случае, нельзя не видеть, что русский язык во славу Интернационала опять занял шестую часть суши. Сила событий сильнее самой сильной воли… Ленин предполагает, а объективные условия, созданные Богом, как территория и душевный уклад народа, «располагают»… И теперь очевидно стало, что кто сидит в Москве, безразлично, кто это, будет ли это Ульянов или Романов (простите это гнусное сопоставление), принужден… делать дело Иоанна Калиты.
Василий Шульгин. «1920 год»
Трезвый реалист Шульгин оказался проницательнее революционного романтика Маяковского. Большевики не только не разрушили Российскую империю, но, напротив, укрепили ее. Вернее, продлили