Евгений наказан за то, что «прояснились в нем страшно мысли».
В гениальной, воистину пророческой поэме Пушкина перед нами впервые предстала во всем своем блеске претензия деспотического государства на полное, абсолютное, тотальное владение душой каждого своего гражданина. Претензия преследовать каждого, кто хоть в малой мере утратил веру в его (Государства) непогрешимость.
Вина Евгения состоит не в том, что он посмел бунтовать против Петра, а в том, что он вдруг увидел полную несостоятельность претензий Петра выстроить «парадиз», несокрушимую твердыню на гиблом месте («Из тьмы лесов, из топи блат.»)
И конечная цель преследования Евгения Медным всадником состоит не в том, чтобы «припугнуть» бунтаря. И даже не только в том чтобы покарать его. Цель эта в том, чтобы вернуть Евгения на путь истинный.
Не случайно мы расстаемся с бедным Евгением лишь после того как, подобно герою знаменитого романа Оруэлла, он вновь полюбил старшего брата:
И с той поры, когда случалось
Идти той площадью ему,
В его лице изображалось
Смятенье. К сердцу своему
Он прижимал поспешно руку,
Как бы его смиряя муку,
Картуз изношенный сымал,
Смущенных глаз не подымал
И шел сторонкой…
Только после того, как он полностью «разоружился» перед бронзовым символом государства — не формально покаялся, а искренно, всеми клеточками души признал высшую правоту «бронзового кумира», — только теперь он (точь-в-точь как герой Оруэлла) может, вернее, должен умереть.
…У порога
Нашли безумца моего
И тут же хладный труп его
Похоронили ради Бога.
Деспотическое, самодержавное государство не удовлетворяется формальным признанием своей правоты. Признание это должно быть абсолютным и — мало того! — совершенно искренним.
Кое-кого из читателей этой моей статьи (она была опубликована в «Вопросах литературы» в августе 1987 года) упоминание имени Оруэлла рядом с именем Пушкина шокировало. Даже возмутило:
Сдается мне (возможно, и ошибочно), что такая ассоциация, возникнув, скорее должна была напугать толкователя Пушкина. Должна была заставить проверить и перепроверить свое толкование.
Ст. Рассадин. «Почитаем Пушкина»
Нет, поначалу эта ассоциация Рассадину даже понравилась. Сперва он ее даже похвалил:
Остроумно. Даже талантливо, и этого мне уж хватило бы, чтоб воспринять трактовку с любопытственным благодушием…
Так что же все-таки нарушило столь благостное расположение его духа?
А вот что:
Б. Сарнов критикует В. Непомнящего за то, что последний творит из сочинений и мыслей Пушкина подобие мифа; взамен же предлагает злободневный фельетон, не умея и не желая (за что хвала) скрыть, чем, каким чтением порожден и целенаправлен характер этой фельетонности. Чтением Оруэлла.
Я бы не стал вдаваться в полемику по этому поводу (нс полемизирую же я с Вадимом Кожиновым, который высказался примерно в том же духе как раз насчет вот этой самой «трактовки»), если бы не так некстати пришедшее на ум автору статьи слово фельетон. И не в том тут дело, что слово это как-то особенно меня задевает. Дело не во мне, а в Пушкине.
Не злободневный фельетон увидел я в пушкинском «Медном всаднике», а — гениальное пророчество. Именно пророческий смысл поэмы, а не «фельетонную злободневность» должна, как мне представляется, подтвердить возникшая у меня ассоциация с романом Оруэлла.
Речь, в сущности, о том, что историко-философская концепция Пушкина, воплощенная в этой его поэме, не замыкается рамками пушкинской эпохи, что она содержит предсказание, что всей своей направленностью она устремлена в будущее.
Эту особенность «Медного всадника» отмечали многие:
Пушкинская поэма 1833 года всем строем своим направлена в будущее. Литературовед ВЛ. Комаровпч… писал о «строго выдержанной с начала до конца условно-исторической перспективе поэмы, с свободным переходом от прошлого к современности («прошло сто лет»), а от современности — на это не обращают обычно внимания — к будущему: рассказ о наводнении и судьбе Евгения прямо назван в авторском предуведомлении (ранней редакции) «зловещим», т. е. указывающим в будущее; о будущем — и авторский вопрос памятнику («И где опустишь ты копыта?»)…» Русский читатель начала XX века эту устремленность в будущее, этот вектор, направленный из прошлого, уловил и жил предчувствием того, что сюжет пушкинского творения возымеет продолжение.
А.Л. Осповат, Р.Д. Тименчик. «Печальну повесть сохранить…»
Возникшая у меня ассоциация с Оруэллом призвана была подтвердить, что пушкинская поэма уже возымела такое сюжетное продолжение.
Вернемся, однако, к нашей основной теме.
Может показаться, что я в этой своей статье не совсем правомерно объединил очень разные явления. Разные и по смыслу, и по значению. Все-таки одно дело — стихи или даже публичное выступление поэта и совсем другое — серьезная статья ученого-филолога, члена-корреспондента Академии наук. Одно дело — легкомысленное стихотвореньице Николая Доризо о генерале Ланском, и совсем другое — книга В. Непомнящего, в которой собраны его работы, писавшиеся на протяжении двух десятилетий.
Но все эти разные, казалось бы, совсем несхожие и, уж во всяком случае, «разнокалиберные» явления роднит одна общая черта: предвзятость и прямолинейная однозначность мышления. В одном случае объектом, точкой приложения идей и эмоций является Наталья Николаевна Пушкина. В другом — сам Пушкин. Объекты разные. Ио тип мышления всюду один. Как на плакате: «Куба — да! Янки — нет!»
Было безоговорочное, яростное «нет!» Наталье Николаевне. Безоговорочное, яростное «нет!» всему, что исходило от Николая Павловича, хотя бы это был даже посланный им к умирающему Пушкину врач Арендт. Безоговорочное, страстное «да!» Пушкину — «большевику», тираноборцу, другу и соратнику декабристов. И столь же безоговорочное, горячее «нет!» Пушкину — певцу русской государственности.
Теперь все эти «да» и «нет» поменялись местами.
Только и всего.
Вновь смута…
«Да» и «нет» поменялись местами… Но ведь это как раз и свидетельствует о том, что время разбрасывать камни отошло в прошлое, что пришло наконец время собирать камни. Разве уже одно только это — не благо? Разве так-таки уж совсем безразлично, что утверждать, а что отрицать?
Да, сам поворот — благодетелен. Об этом еще в 1958 году с далеко не всегда свойственной ему внятностью сказал Пастернак:
Воспоминание о полувеке
Пронесшейся грозой уходит вспять,
Столетье вышло из его опеки.
Пора дорогу будущему дать.
Поворот благодетелен хотя бы только потому, что на смену пафосу разрушения пришел пафос созидания.
Вспомним, как презрительно оглядывал чудеса Версаля Владимир Маяковский. Свой осмотр бывшей резиденции французских королей он закончил так: