И вот он снимает это томящее его противоречие, которое при умелом подходе оказывается не таким уж неразрешимым:
Если же Пушкин и шел не в ногу с обществом, то только потому, что в своем ясновидении обгонял на столетия рядом идущих. Ибо принадлежал к тем немногим в истории человечества, к которым приложим совет одного из мудрых мира сего: не спешить бранить солдата, идущего не в ногу с полком, ибо может статься, что он уже слышит марши грядущих веков. Пушкин как раз и слышал их, равняя свой шаг по шагу народа, за которым всегда — будущее.
Но это исключительно прерогатива лишь таких национальных величин, как Пушкин, Шевченко, Мицкевич, Петефи, да еще немногих.
Соображение довольно странное. Пушкину, стало быть, можно было идти не в ногу с обществом, а Лермонтову уже нельзя? Ну, для Лермонтова, положим, сделают исключение, зачислят его в число «еще немногих». А как быть с поэтами не столь крупного масштаба? Скажем, с Полежаевым? Неужели Николай Павлович был прав, сослав его в солдаты?
Ио даже если принять такую точку зрения, как современникам узнать заранее, кого можно отнести к тем немногим, кому дозволено «шагать не в ногу», а кого нельзя?
Впрочем, если следовать лотке Бориса Олейника, особенно биться над этой проблемой никому не придется. Все, что надо, — нам разъяснят. Разъяснят — те, кто специально к этому приставлены-.
Кому быть живым и хвалимым,
Кто должен быть мертв и хулим, —
Известно у нас подхалимам
Влиятельным только одним.
Не знал бы никто, может статься,
В почете ли Пушкин иль нет,
Без докторских их диссертаций,
На все проливающих свет.
Борис Пастернак
Сегодня Пушкин у нас, слава Богу, в почете. Даже более, чем когда-либо. Но, как я уже говорил, сегодня его чтят совсем не за то, за что чтили вчера. Вот, например, что писал член-корреспондент АН СССР О. Трубачев в опубликованной «Правдой» статье «Славяне. Язык и история»:
Более ста пятидесяти лет назад Пушкин написал стихотворение «Клеветникам России», и нет, считаю, в его поэтическом наследии строк, которые звучали бы до сих пор так актуально. Эти стихи в те времена не были до конца поняты читательской публикой…
«Читательская публика» — это в данном случае явный эвфемизм. И мы прекрасно знаем, что (вернее, кто) скрывается за этим эвфемизмом. Лучше всех точку зрения этих самых «непонятливых» современников выразил Петр Андреевич Вяземский. Любя Пушкина всей душой, он спорил с ним резко и беспощадно. Вряд ли есть смысл сейчас ворошить этот старый спор. Речь не о том.
Помню, когда я учился в школе (а было это как раз в том самом 1937 году, когда всенародно отмечалось 100-летие со дня смерти Пушкина), нам внушали, что во всем поэтическом наследии Пушкина нет строк, которые выражали бы самую суть его поэзии лучше и точнее, чем эти:
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
Теперь нам хотят внушить, что главные строки в поэтическом наследии Пушкина, самые актуальные, самые важные для нас сегодня — совсем другие:
Вы грозны на словах — попробуйте на деле!
Иль старый богатырь, покойный на постеле,
Не в силах завинтить свой измаильский штык?
Иль русского царя уже бессильно слово?
Иль нам с Европой спорить ново?
Иль русский от побед отвык?
Иль мало нас? или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
От потрясенного Кремля
До стен недвижного Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет русская земля?..
Та к чего же все-таки хотел Пушкин? Чтобы имя его было написано «на обломках самовластья»? Или на величественном фасаде Российской империи?
В 1937 году Г.П. Федотов, русский философ, живший в то время в Париже, опубликовал в русском эмигрантском журнале «Современные записки» статью о Пушкине, которая называлась «Певец империи и свободы». В ней так отвечалось на этот вопрос:
Пушкин никогда не отъединял своей личности от мира, от России, от народа и государства русского. В то же время его живое нравственное сознание, хотя и подчиненное эстетическому, не позволяло принять все действительное как разумное… Поэт не мог никогда и ни при каких обстоятельствах отречься от того, что составляло основу его духа, его свободы. Свобода и Россия — это два метафизических корня, из которых вырастает его личность.
Будучи довольно далек от революционных идей и уж, во всяком случае, не питая никаких симпатий к новой, революционной России, автор этой статьи тем не менее ясно видел и отчетливо сознавал, что дух свободолюбия, составляющий первый «метафизический корень», из которого вырастает творчество Пушкина, несовместим с другим «метафизическим корнем» — органической приверженностью его России невозможностью, неспособностью отделить судьбу народа русского от политической реальности николаевской России.
В самой этой формуле — «певец империи и свободы» — Г. Федотов видел трагическую антиномию, определившую «одно из главных силовых напряжений пушкинского творчества».
В 30-е годы эта формула была неприемлема для советских историков и литературоведов, ибо тогда Пушкина у нас изображали исключительно певцом свободы.
Сейчас она тоже неприемлема, но уже совсем по другой, противоположной причине. Сейчас Пушкина нам норовят представить певцом империи.
Естественно, что как при старом, так и при нынешнем взгляде на Пушкина «одно из главных силовых напряжений пушкинского творчества» исчезает.
Это «напряжение» особенно мощно проявилось в одном из самых загадочных пушкинских творений. Я имею в виду «Медного всадника».
Странное сочинение это имеет множество истолкований. Но почти все они в общем сводятся к тому, что Медный всадник Истории гонится по пятам за бедным Евгением, чтобы подавить его бунт. Об этом смысле поэмы, в общем-то, никогда не спорили. (Едва ли не единственное исключение составляет статья П. Карпа «Всадник в бронзе и стихах» — Ленинградская панорама. Литературно-критический сборник. Л., 1984, с. 372 – 384.) Спорили о другом: о том, кому сочувствует Пушкин. Вернее, на чьей он стороне. Еще точнее: считал ли он, что судьба маленького человека принесена в жертву молоху государства правильно.
Между тем открытого бунта в поэме,