А те, которые на нее «не работают» или даже явно ей противоречат, сравнительно легко гримирует, приспосабливая их к этой своей генеральной идее:
Конец рассказа о Лариных окрашен в патетические, церковнославянизмами подчеркнутые, тона: «И отворились наконец Перед супругом двери гроба, И новый он приял венец». Конечно, дальше идет «Он умер в час перед обедом» — и все же этот «новый», то есть второй после брачного, «венец» (ср.: «Но, не спросясь ее совета, Девицу повезли к венцу»), ретроспективно, новым и торжественным светом освещает брак Лариных как акт глубоко значительный, священный долг «господних рабов», причастный вечности.
Кульминация эпизода Лариных (и — не всей ли главы?) — надгробная надпись: «Смиренный грешник Дмитрий Ларин, Господний раб и бригадир, Под камнем сим вкушает мир». Здесь все — даже «неловкость» сочетания «Господний раб и бригадир» — дышит простодушной патетикой, усилием согласовать временное с вечным. В итоге рассказ о Лариных, то есть самый «бытовой» эпизод главы, поднимает «ларинскую» (в широком смысле слова) тему на максимально возможную в контексте главы высоту…
Здесь у Пушкина впервые последовательно проведено утверждение ценностей, которым предстоит занять ключевые позиции в его мировоззрении: роль национальных традиций, «умной старины» как залога «устойчивости» — «первого условия общественного благополучия»…
Так выходит на поверхность, в область повествовательного сюжета, тот мотив сюжета поэтического, который указывал на «фамильное» сходство, «семейственные» связи между Онегиным, Ленским, Татьяной и всем «ларинским» — деревенским, русским — миром. Тема семьи художественно осмысляется как тема России…
Параллельно идет поэтизация быта — простой и «низкой» прозы жизни. Происходит это на контрасте с петербургской жизнью Онегина, которая как раз и показывает, что истинный быт вовсе не есть груда житейских мелочей и «низких» забот: и того и другого в онегинской жизни с ее котлетами, гребенками и туалетами предостаточно, всем этим она загромождена и перегружена — и тем не менее она безбытна, потому что бездомна. Онегин везде глядится гостем и посетителем, даже в собствен ном «уединенном кабинете»: «Одет, раздет и вновь одет» — словно это не дом, а модная лавка. Истинный быт причащен большому бытию — как семья причастна нации…
В. Непомнящий. «…На перепутье. «Евгений Онегин» в духовной биографии Пушкина. Опыт анализа второй главы»
Вот, оказывается, что загубило беднягу Онегина. Чем басурманские книжки читать, оставляя на страницах «отметку резкую ногтей», да вести бесплодные философские споры с молодым соседом, который «из Германии туманной привез учености плоды», жил бы себе просто, без затей, как прожил жизнь его старик дядя, который весь свой век «в окно смотрел да мух давил». Тогда, глядишь, и приобщился бы к «большому бытию».
У Непомнящего выходит, что поэзию Пушкин видел лишь в простой, незатейливой сельской жизни, тяготеющей к национальным традициями «умной старины». А насквозь космополитическая, оторвавшаяся от национальных корней столичная жизнь, напротив, представлялась ему пустой, бессмысленной суетой, начисто лишенной поэтического начала.
Но каждый, кому довелось хоть раз, хоть в школьные годы прочитать пушкинский роман в стихах, сразу вспомнит «И Страсбурга пирог нетленный Меж сыром лимбургским живым и ананасом золотым», и бобровый воротник Онегина, серебрящийся морозной пылью, и, наконец вот это:
Блистательна, полувоздушна,
Смычку волшебному послушна,
Толпою нимф окружена,
Стоит Истомина; она,
Одной ногой касаясь пола,
Другою медленно кружит,
И вдруг прыжок, и вдруг летит,
Летит, как пух от уст Эола;
То стан совьет, то разовьет
И быстрой ножкой ножку бьет.
Разве во всех этих подробностях жизни меньше поэзии, чем в описаниях простых и мирных деревенских будней?
Впрочем, и попытка Непомнящего интерпретировать вторую главу «Онегина» как трогательное изображение умилительной сельской идиллии тоже, мягко говоря, весьма далека от реальности пушкинского текста.
Перечисляя реалии деревенской жизни стариков Лариных, Непомнящий вскользь замечает: «Некоторые считают, что это ирония над отсталой деревенской Русью…».
На самом деле, стало быть, иронии тут нет и в помине?
Однако, перечитав пушкинские строфы, относящиеся к «смиренному грешнику Дмитрию Ларину, господнему рабу и бригадиру», легко можно убедиться, что без иронии тут все же не обошлось:
Но муж любил ее сердечно.
В ее затеи не входил,
Во всем ей веровал беспечно,
А сам в халате ел и пил…
Он умер в час перед обедом,
Оплаканный своим соседом,
Детьми и верною женой…
Заглянув в черновики, мы обнаружим там такую характеристику дорогого покойника:
Супруг — он звался Дмитрий Ларин —
Невежда, толстый хлебосол…
И даже такую:
…Довольно скуп,
Отменно добр и очень глуп.
И такую характеристику обоих супругов:
Они привыкли вместе кушать
Соседей вместе навещать,
По праздникам обедню слушать
Всю ночь храпеть, а днем зевать.
О жене почтенного бригадира в одном из первых вариантов говорилось, что она «служанок секла, осердясь», а также — что «меж делом и досугом открыла тайну, как супругом, как Простаковым, управлять».
Из окончательного, белового варианта упоминание Простакова исчезло, иные из этих характеристик Пушкин выкинул, иные смягчил (вместо «служанок секла, осердясь» стало «служанок била, осердясь»), но ирония от этого не пропала, она лишь стала тоньше. Тень фонвизинских Простаковых все равно витает над семейством Лариных, и изображение их мирного бытия во многом предвосхитило картину, так сочно нарисованную потом Гончаровым в главе «Сон Обломова».
Непомнящему все это, конечно, хорошо известно. Недаром, отбирая и выделяя все патетические пушкинские строки, посвященные семейству Лариных, он крайне неохотно, сквозь зубы, вскользь, мимоходом, но все-таки упоминает и другие, явно иронические: «Он умер в час перед обедом…», «Господний раб и бригадир…».
Делает же он это крайне неохотно потому, что эта ироническая краска (без которой Пушкин не был бы Пушкиным!) не вмещается ни в его идеологию, ни в избранный им тон повествования Этот избранный им тон вмещает только две ноты: елей («ожившее лампадное масло») и высокую патетику:
Не случайно народом «выбран» Пушкин, выбрана его «гармоническая правильность», которая с эстетической стороны проявляется как почти нерукотворное совершенство, с философской — как беспристрастная объективность, а с нравственной — как всеобъемлющая человечность. Иными (словами,