Когда молчат гетеры - Алексей Небоходов. Страница 99


О книге
Александров — человек, ещё вчера бывший одной из ключевых фигур в культурной жизни страны. Некогда уверенная походка сменилась неверными, почти стариковскими шагами. Лицо осунулось, под глазами залегли тёмные круги. Костюм, обычно безупречный, выглядел помятым, галстук съехал набок, придавая облику что-то неряшливое, жалкое.

Александров медленно прошёл к трибуне перед президиумом. Сотни глаз — любопытных, осуждающих, злорадных, сочувствующих — впились в него. Он чувствовал себя голым, словно каждый мог заглянуть в самые тёмные уголки души, увидеть каждый постыдный поступок.

Встав за трибуной, он попытался расправить плечи, вернуть себе хоть каплю прежнего достоинства. Не вышло — плечи словно отяжелели от невидимого груза, голова сама собой склонилась, будто он не решался встретиться взглядом с президиумом.

— Товарищи, — начал председатель, — нам поступили материалы о недостойном поведении товарища Александрова. Слово для доклада предоставляется Первому секретарю ЦК КПСС товарищу Хрущёву Никите Сергеевичу.

По рядам пронёсся едва уловимый вздох. Обычно на таких собраниях материалы зачитывал кто-то из заместителей; сам факт того, что Хрущёв взял на себя эту роль, говорил о важности момента, о том, что происходящее выходит далеко за рамки обычного персонального дела.

Хрущёв поднялся, вышел к трибуне и встал рядом с Александровым, который машинально отступил на шаг, словно боялся оказаться слишком близко к человеку, решавшему его судьбу. Первый секретарь не взглянул на него — взгляд был устремлён к тем, кому предназначались слова.

— Товарищи, — начал Хрущёв с той особой интонацией, которая в равной степени могла выражать и доверительность, и угрозу, — мне не доставляет удовольствия говорить о том, что стало известно. Но партийная честность и большевистская принципиальность требуют называть вещи своими именами, как бы горьки они ни были.

Он сделал паузу, оглядывая ряды. Все замерли, боясь пропустить хоть слово.

— В ходе проверки, проведённой комитетом партийного контроля по жалобе, пересланной из прокуратуры, — продолжил Хрущёв, и голос стал жёстче, понизившись почти до шёпота, — жалобе гражданки Елены Морозовой, члена Пролетарского райкома партии… — он замолчал, глядя прямо на Александрова, — безвременно ушедшей от нас… были выявлены факты аморального поведения товарища Александрова, порочащие не только его как руководителя и коммуниста, но и бросающие тень на всю нашу партию, на всю советскую власть.

Хрущёв взял со стола папку, открыл её, хотя было видно, что и так помнит всё написанное.

— Товарищ Александров, используя служебное положение, организовал — иначе это не назовёшь — настоящий… бордель. — Последнее слово он произнёс с нескрываемым отвращением. — В течение длительного времени на даче драматурга Кривошеина, близкого друга Александрова, устраивались так называемые «литературные вечера», а на деле — оргии, в которых принимали участие молодые актрисы, студентки театральных вузов, вынужденные подчиняться прихотям высокопоставленных чиновников.

По рядам прошла волна шёпота — то ли возмущённого, то ли просто взволнованного. Несколько человек покраснели — не от стыда за Александрова, а от мысли, что собственные грехи могут однажды стать предметом такого же публичного обсуждения.

— Эти встречи, — продолжал Хрущёв, и лицо его побагровело от гнева, который казался искренним, но удивительно контролируемым, — использовались не только для удовлетворения низменных инстинктов, но и для сбора компромата на партийных и государственных работников. Фотографии, записи разговоров — всё это хранилось и использовалось для давления, для шантажа, для получения незаконных привилегий.

Александров стоял неподвижно: только пальцы мелко дрожали на краю трибуны. Он то и дело доставал платок, вытирая лоб, на котором выступили крупные капли пота, несмотря на прохладу.

— И самое страшное, товарищи, — Хрущёв поднял голос, заставив вздрогнуть даже сидевших в последних рядах, — в этом грязном деле оказались замешаны десятки людей, в том числе несовершеннолетние девушки. Те, кому мы доверили будущее социалистического искусства, нашей культуры, оказались втянуты в болото развращённости и аморальности.

Теперь даже шёпот стих. Нарушали молчание только тиканье часов да редкие нервные покашливания.

— В результате этой деятельности, — продолжал Хрущёв, и каждое слово падало тяжело, как камень, — несколько молодых женщин погибли при странных обстоятельствах. Расследование продолжается, но уже сейчас есть основания полагать, что эти смерти связаны с попыткой замести следы.

Он захлопнул папку с такой силой, что звук разнёсся как выстрел. Александров вздрогнул, ещё сильнее сгорбившись.

— Товарищ Александров, — Хрущёв наконец повернулся к нему, — что вы можете сказать в своё оправдание?

Воцарилось такое молчание, что, казалось, можно было услышать, как бьётся сердце каждого присутствующего. Александров медленно поднял голову. Лицо, обычно властное, холёное, теперь выглядело измученным, постаревшим на десять лет. Он сделал шаг к микрофону, и этот короткий путь словно отнял последние силы.

— Товарищи, — начал он едва слышно, так что многим пришлось напрячь слух. — Я… я не могу отрицать того, что было сказано товарищем Хрущёвым.

Он замолчал, собираясь с силами. Провёл рукой по лицу, вытирая пот, хотя ладонь была такой же мокрой.

— Я совершил ошибки, — продолжил чуть громче. — Непростительные ошибки, которые бросили тень на нашу партию, на нашу культуру. Но я прошу… прошу комитет учесть многолетний труд на благо партии и государства. Двадцать пять лет безупречной службы… до этих событий.

Последние слова он произнёс совсем тихо. Молчание не несло в себе ни сочувствия, ни понимания — только ожидание развязки.

Хрущёв вернулся на место в президиуме, окинув Александрова взглядом, в котором читалось не столько презрение, сколько холодное, расчётливое удовлетворение человека, точно разыгравшего заготовленную партию.

— Кто желает высказаться? — спросил председатель, и сразу несколько рук взметнулись вверх.

Началось то, что в партийных кругах называлось «коллективным обсуждением», а на деле представляло собой хорошо отрепетированное публичное уничтожение человека, уже приговорённого к политической смерти. Один за другим к трибуне выходили недавние коллеги, товарищи, порой даже друзья Александрова. И каждый считал долгом произнести речь, полную возмущения, негодования, гневных обвинений.

— Товарищи, — говорил представитель Московского университета, грузный мужчина с маленькими, глубоко посаженными глазами, — то, что мы услышали сегодня, — не просто пятно на репутации отдельного коммуниста. Это удар по всей нашей морали, по всем принципам, на которых строится наше общество!

— Нам доверено воспитание молодёжи, — вторил директор театрального училища, нервно поправляя очки, — а мы позволили разврату проникнуть в святая святых нашей культуры! Непростительно!

— Такие, как Александров, своими действиями льют воду на мельницу наших идеологических противников, — гремел с трибуны секретарь райкома, чьё лицо побагровело от наигранного гнева. — Они дают повод империалистической пропаганде чернить наш строй, наши идеалы!

Каждый оратор стремился превзойти предыдущего в силе обвинений, в моральном негодовании, в твёрдости требуемого наказания. И с каждым выступлением Александров словно становился меньше за своей трибуной, физически уменьшался под тяжестью обрушивавшихся слов.

Хрущёв сидел в президиуме, внимательно наблюдая за происходящим, время от времени что-то

Перейти на страницу: