Нати была в синем с серебристой отделкой платье, и волосы её были так густо напудрены серебром, что казались седыми. Она повернулась к Лёвенвольду — высокая, тонкая, встревоженная — сверкнули яркие глаза, знаменитые синие глаза вестфальских Монцев. Наталья приходилась племянницей пресловутому де Монэ и очень была на него похожа, оттого, наверное, Лёвенвольд и питал к ней столь долгую и сильную привязанность.
— Рейнгольд, — произнесла Нати глубоким низким голосом, — я почти потеряла тебя.
— Я опять беседовал с твоим дядей, — с усмешкой признался Лёвенвольд, — спрашивал совета — как мне быть с герцогом, с вечной моей бедой.
Он взял руку своей красавицы и прижал к губам, а потом ко лбу — и нежные пальчики ласково погладили его по волосам.
— Я, кажется, придумала, что можно сделать — не с герцогом, но с его злодеем, — сказала Нати, и Лёвенвольд вспомнил, как в начале их совместной придворной службы он учил её правильно говорить и вот так произносить слова — отчётливо, но тихо, чтобы собеседник невольно вслушивался в голос.
— Твой муж не видел, что ты ушла? — спросил Лёвенвольд. — Всё же не стоит тебе так открыто приходить ко мне ночью, моя девочка.
— Мой муж спит, пьяный и счастливый, — отвечала мрачно Нати. — Так ты хочешь слушать?
— Говори.
— Завтра приём у Шаховских, я могу добиться, чтобы нас с Тёмой посадили рядом. И ты дашь мне свой перстень…
Нати взяла его руку, но Лёвенвольд тут же сжал пальцы.
— Это было уже. С Масловым. И это было плохо. Все всё поняли, и герцог по сей день припоминает мне своего обер-прокурора. Мне пришлось дать слово дворянина — что больше ни одна из его креатур не умрёт от тофаны.
— Пусть умрёт от мышьяка, — пожала плечами Нати. — Мне не жалко.
Нати Лопухина была самой красивой дамой при дворе но, увы, не самой умной. Лёвенвольд ценил ее бесконечную преданность, и лучшей напарницы для интриг ему не стоило и желать. Но как же бывала она глупа!..
— Нет, Нати! — сказал он твёрдо. — Приговор министру уже подписан, осталось немного — дождаться повода для ареста. Герцог списал его со счетов. Не делай лишних движений, не дёргай бога за ноги.
— Ты же сам спрашивал: как мне быть с герцогом? — надулась Нати.
— Герцог считает меня и Хайни своими врагами и не видит того, что мы делаем ради его же блага. Вот я о чём. Помнишь, как при Петре Алексеевиче мы стояли в приёмной в своих лучших нарядах и всё ждали, что высокие особы вот-вот нас оценят?
— Оценили!.. — зло рассмеялась Нати, и синие глаза её потемнели. — Семь лет в Охотске, как один годик.
— Скажи спасибо Степану.
В девятнадцатом, когда умер малолетний наследник Пётр Петрович, камергер Лопухин отмочил куксу. На отпевании несчастного младенца Степан изволил радоваться, шутить и даже в голос хохотать, за что и был бит батогами, и с женой и сыном сослан в Охотск. Лёвенвольд много сил потом положил, чтобы их выцарапать из этой ссылки.
— Хайни Остерман сказал мне, что есть ещё девчонка, — спохватилась Нати. — Твой бывший врач привёз из Варшавы девчонку, ту самую, что дело о ребёнке. Хайни не хочет, чтобы она перепутала нам карты под конец партии.
— А я не убиваю младенцев. Как-то не люблю это дело. И потом, возможно, это вовсе не та девчонка — их было у доктора две. Не беснуйся, Нати, я сам поговорю с Хайни об этом, ему не стоило передавать такие приказы, да еще и через тебя.
— Ты дурная марионетка! — Нати даже топнула ножкой. — Отчего ты не слушаешься? Хайни велел тебе, и как можно быстрее…
Лёвенвольд только рассмеялся.
— Тебе идет злость, — нежно прошептал он ей. — Пойдём в спальню, я покажу тебе кое-что, пока ты не вернулась под крылышко к мужу.
— И что я там у тебя не видела? — хохотнула Нати, разом делаясь вульгарной.
Под маской утончённой светской дамы проступила простецкая кукуйская девчонка, прошедшая и огонь и воду. Лёвенвольд любил в ней и это — мгновенное превращение из Галатеи обратно в каменную дуру. Он вообще любил, когда вещи оказываются не тем, чем кажутся.
Через час Нати сбежала по лестнице из графских покоев, растрёпанная, растерявшая половину серебряной пудры. Она счастливо улыбалась. И от того, что любовь в конце долгого дня — это всегда хорошо, и от того, что не на пальце, в кулачке прятала Нати заветный перстень господина Тофана — с ядом. Нет, не тот, что был на Лёвенвольде. К чему? Нати попросту стянула из сундучка в его спальне другой такой же — ведь у графа их много. А для девушки из слободы Кукуй утащить колечко с прикроватного столика у растяпы, чтобы тот не заметил, вовсе ничего не стоит.
12. Бремя желаний и холодное блюдо мести
— Вот послушай, Аксёль, вот где тут справедливость? Есть жидовствующие, так их, бедняг — и в яму, и на костёр. Помнишь, как паклю жгли у них на головах — у кого-то даже и глаза повытекли. Только за то, что церковные книги по-нашему, по-понятному, по-русски переписали. А есть приближённые придворные агностики вроде графа Лёвольды, которые в бога не веруют и того не скрывают. Был прежде явный колдун, Яшка Брюс, так сам помер, никто на нём паклю не жёг. Так отчего же закон для всех разный? Для жидовствующих он один, суровый, а для придворных вовсе никакого нет закона?
Аксёль после службы притащил с собой гостя, гвардейца Сумасвода. Сперва ещё зашли в трактир, но быстро отправились досиживать домой, подальше от шпионских ушей. Уж больно крамольны оказались сумасводские речи.
— Поговорка есть такая: «Друзьям — всё, врагам — закон», — напомнил Аксёль. — Близость ко двору даёт индульгенцию самым явным колдунам. Знал бы ты, чем ещё занимаются эти наши агностики, ты бы с вилами кидался на Лёвольдин кортеж.
— Вот ещё, у меня ружьё есть, — фыркнул Сумасвод.
Доктор Ван Геделе с любопытством посмотрел на этого инсургента.
Он уложил дочку спать, заглянул к соседу — выпить, развеяться — и поначалу даже обрадовался, найдя в гостях Сумасвода. Малый этот показался доктору забавным. Но Сумасвод принялся одну за другой метать, как из печи, крамольные речи — и одна другой опасней. Вот, жидовствующие эти… А до того было — про братьев Бирон и про крепость, превращённую ими в охотничьи угодья.
— Мы с ребятишками у себя в полку порешили, — Сумасвод перекинулся, как дурное пламя, уже на следующую рискованную тему, — если наш министр пойдет на оверкиль — мы с ним.
— Ваш — это который министр? — уточнил Ван Геделе.
Ему бы очень хотелось, чтобы «нашим» оказался миллионщик и необъятный толстяк Черкасский, но нет.
— Волынский Артемий Петрович. Огонь министр, из прежних петровских адъютантов.
— Ты его хвалишь сейчас или ругаешь? — опять уточнил Ван Геделе. Всё-таки петровские адъютанты, хоть и много чиновников из них выросло, были понятие неоднозначное, как-никак царские миньоны…
— Зело хвалю! — как отрезал Сумасвод. — Боевой офицер наш Артемий Петрович, и подвигами прославлен. Сидел в Стамбуле, в подземелье Семибашенного замка — сам, добровольно, разделил узилище сие со своим тогдашним патроном, послом Шафировым.
— Если он такой верный, с чего ты взял, что он нынешнему патрону вдруг изменит? — спросил ехидно Аксёль. — Может, тоже на плаху за ним побежит.
— Не за чем там бежать, — презрительно фыркнул Сумасвод. — Нынешний его патрон штатский шпак и пшют. В армии ни дня не служил, оттого что породой не вышел, он байстрюк курляндский. Он верности не стоит, тут другой коленкор. Министр курляндца скоро заборет и потом на царевне Елисавет женится. Он вдовец, она девица. И заживём…
— А царица? — удивился доктор.
Сумасвод и даже Аксёль поглядели на него, как на дурака.
— Давеча зарево над Невою стояло, — наперебой заговорили они оба. — К новой государыне, к скорой перемене власти.
«Вот дурни пьяные! — подумал доктор. — Сами же смотрели со стены, как над катком фейерверки горели. А прошло три дня, и уверовали».
Ван Геделе казалось удивительным, что Аксёль не одёргивает нетрезвого Сумасвода и даже потворствует его разглагольствованиям. Неужели собрался донести?