О, потому что если бы они и вправду видели, то деревянный короб потерял бы для них всякий интерес.
– Разойдитесь! Разойдитесь! Что вы здесь устроили?! Без разрешения даймё и торговой гильдии осуществлять продажи в Камиуре с этого года запрещено! Для кого на воротах объявление висит?!
Лысоватый городовой, которого Кёко часто видела с верхушек крыш слонявшимся от одного дома развлечений к другому, растолкал толпу и протиснулся в её центр. Очевидно, его, как и Кёко, привлекли всеобщий энтузиазм и шум, чему он, однако, быстро положил конец: для того хватило одного взмаха саблей над коробом. Девицы в шёлковых кимоно из борделя; рабочие, побросавшие свои станки; дети, тянувшие родителей за подолы и уговаривавшие тоже попытаться вытащить из короба куклу – все-все-все тут же развернулись и засеменили прочь, подхватив друг друга под руки. Никому не нужны были неприятности, даже торговцу, способному достать что угодно для кого угодно. Поэтому к тому моменту, как с нижних веток глицинии облетело ещё несколько лепестков, его короб и красное покрывало уже исчезли.
Городовой продолжал разгонять людей, демонстративно держась за эфес своей сабли, а Кёко тем временем прильнула спиной к соседнему гинкго, запрыгнув на верхушку каменного фонаря, и ждала, когда хаос вокруг утихнет и можно будет спуститься оттуда, не страшась, что её раздавят. Торговца она уже потеряла за чужими спинами, и оттого притоптывала нервно. Но городовой свою работу знал: уже спустя минуту площадь опустела, женщины разошлись по домам, возвращаясь к домашнему хозяйству, а мужчины – по лавкам, кузницам и храмам. Ятаи медленно ползли через город, путники стреножили под дозорной башней лошадей, инспекторы досматривали гружёные телеги. Стало так просторно и свободно, что сорванные ветром лепестки глициний гарцевали в воздухе и успевали пролететь минимум один кэн[35], прежде чем осесть. Но ни один из них так и не осмелился пристать к торговцу. Мягкая лиловая тропа стелилась за ним. По ней Кёко, быстро спустившись, его и выследила.
– Простите?
Пожилая мико, у которой Кагуя-химе училась кагура и которая уже давно, наверное, переродилась, про таких говорила: «На самом деле – мальчик, а между прочим – девочка». Чаще всего от неё это слышали актёры театра кабуки, те самые, что носили женские кимоно и лицами обладали столь миловидными и утончёнными, словно с них все мужские шероховатости ещё в детстве наждаком сточили. Таким и был этот торговец, – а может, снова задумалась Кёко, тоже актёр? Только актёры на её памяти не боялись наряжаться в пурпур, а тот ведь, нечто между сумерками и ягодами черники, олицетворял божественность и потому столетия считался цветом императорской династии и династии сёгуна. И пусть его вот уже три года как разрешили носить всем, кроме крестьян, мало кто решался его надеть. Табу это поколениями передавалось с молоком матери и давно уже стало кровью.
Но торговца, кажется, условности не волновали, как и то, что кимоно на нём и вправду девичье: с длинными рукавами, обычно неудобными мужчинам, с тремя-четырьмя слоями и оби широким, завязанным пышным бантом, как распустившийся пион. По золотой ткани извивался облачный узор. Такой же шёл по воротнику и рукавам, а на самой ткани в самом низу – не то перья, не то спирали. Лишь длина кимоно, укороченного до колен и распахнутого, была продиктована мужской натурой, как и зауженные штаны-хакама, подвязанные для удобства. Кожу на запястьях торговца, вплоть до ладоней, прятали бинты.
Нет, то отнюдь не наряд актёра. И не странствующего торговца тоже. Хотя одежда его всё-таки была людской, лицо и всё остальное – нет.
– Простите? – повторил он, и Кёко вздрогнула, наконец-то справившись с оцепенением. – Позволите мне пройти?
Уши у него были большие и острые, топорщились в разные стороны, как у песчаной куницы, и каждое ухо увенчивало по три круглые серёжки-жемчужины разных цветов друг за другом: белая, серая, чёрная. В миндалевидных глазах, что внимательно смотрели на загородившую ему дорогу Кёко, тоже не было ничего человеческого: радужка нефритовая, зрачок матовый, а взгляд такой пронзительный и оценивающий, будто хищник примеряется к дичи, просчитывает, за сколько прыжков сумеет её настичь. Тёмно-красный узор кумадори[36], очерчивающий внутреннюю сторону век, крапинками расходящийся под ресницами и идущий вдоль переносицы, напоминал следы крови, что остались от прошлой жертвы. Правда, Кёко совсем не чувствовала, чтобы от торговца исходила какая-либо угроза. Даже наоборот… Его хотелось разглядывать, любоваться, вбирать в себя все детали от неестественно длинных, графитового цвета ногтей до чернявых волос, вьющихся на плечах, точно лозы, собранные где-то большой бронзовой бусиной, а где-то – тонкой косой; хотелось запомнить всё до последней мелочи, чтобы никогда уже не забыть, как забывали все прочие. Ведь это определённо был…
– Странник! – ахнула Кёко и едва сдержалась, чтобы не ткнуть пальцем ему в грудь. – Тот самый, что злым духам жития в Идзанами не даёт и о котором молва поколениями ходит! Странник, который изгоняет мононоке, но сам, похоже, при этом…
– Я торговец, – ответил тот, прервав её на полуслове. – Также, помимо всякой всячины, торгую лекарственными снадобьями и порошками. Что вас беспокоит? Головная боль? Диарея? Недержание жидкостей?
– Что?
– Недержание жидкостей, спрашиваю, беспокоит?
– И часто вы спрашиваете у незнакомых женщин про недержание жидкостей?
– Только когда оно у них есть.
– Нет у меня ничего подобного!
– Уверены? Жидкости бывают самыми разными. Говорят, слова тоже, как вода…
«Это он сейчас так поэтично намекнул, что я слишком много болтаю?»
Кёко насупилась, но рот всё-таки закрыла. Прослыть плохим оммёдзи для неё было куда страшнее, чем нахалкой, но всё-таки не стоило забывать о правилах приличия с тем, кто, как она надеялась, скоро станет ей учителем. Эта мысль заставила её нервно стиснуть в пальцах кимоно. В сжатом кулаке Кёко пыталась раздавить свою нервозность. Да как это сделать? Дедушка ведь с самого детства рассказывал ей о нём! Появляется из ниоткуда, торгует чем придётся и владеет двадцатью четырьмя сикигами. Наверное, тот амулет из стекла, похожий на мотылька,