А потом вдруг заплакала — страшно так, навзрыд. “Прости, — говорит, —Парфён… Ведь я с тобой, а его вижу. Его тело представляю — белое, нетронутое… И как бы я его целовала, как бы ласкала… Только нельзя мне к нему — я же как чума, как зараза…”
И знаешь, что я понял? Что для нее и чистота твоя — как соблазн. Что эта невинность твоя ее и распаляет. “Люблю, — говорит, — когда ты краснеешь, когда глаза опускаешь… А я бы научила тебя, князь, всему научила… Только нельзя — погубить тебя боюсь…”»
Рогожин вдруг рассмеялся — коротко, страшно.
«А я лежу, каменею весь. Тело ее чувствую, жар ее — а внутри холод такой, что зубы стучат. Понимаю — не меня она любит сейчас. Тебя любит — через меня. И такая ненависть поднялась…
А она уже совсем в бреду. Стонет, выгибается, губами к моим тянется — и вдруг твое имя выдыхает: “Левушка… родной мой… единственный…”»
Рогожин остановился, впился взглядом в князя.
«И тут я не выдержал. Схватил ее, прижал к себе — грубо, зло. А она вдруг обмякла вся и шепчет: “Да, вот так… Делай больно, терзай… Чтобы не думать о нем, не мечтать…” Я опять не выдержал — ударил ее. Сильно, наотмашь. А она только голову откинула — и смотрит на меня светло так, почти радостно: “Что, Парфён, больно тебе? Мне тоже больно — каждый миг, каждый час. Потому что знаю — нельзя мне к нему. Замараю, погублю. Не для такой, как я, его чистота…”»
Рогожин замолчал, вцепившись руками в подлокотники кресла.
«А под утро затихла вдруг. Лежит, в потолок смотрит. Потом повернулась ко мне и говорит — спокойно так, почти торжественно: “Знаешь, Парфён, что я поняла? Люблю я его не той любовью, которая ему положена. И потому именно не должна я к нему прикасаться. Никогда”.
И таким светом озарилось лицо ее, такой красотой… Никогда она такой красивой не была — словно душа вся наружу вышла.
А потом взгляд ее упал на нож — он на столе лежал. И говорит она так просто, так легко: “Вот оно как… Теперь понимаю. Только так и можно — чтобы не осквернить, не запятнать”.
И протянула руку к ножу. Сама! Но я опередил — сам схватил. А она только улыбнулась: “Да, так лучше. Ты сделай, Парфён. Тебе я доверяю…”
А когда нож входил… Знаешь, что она сделала? Перекрестилась. И прошептала: “Прости меня, родной. И прощай”.
9. Прекрасное мгновение
«Знаешь, князь, — Рогожин говорил теперь тихо, почти благоговейно, — ведь она другая совсем была в ту ночь. Словно преобразилась вся. Вошла — и прямо ко мне, без насмешки, без злобы… Тихая такая, светлая».
Он прикрыл глаза, словно вновь переживая тот момент.
«“Устала я, Парфён, — говорит. — От себя устала, от игры этой вечной. Хочу просто быть — хоть раз в жизни, хоть на миг один…” И заплакала. А я стою — и не верю. Первый раз ее такую видел — настоящую, живую».
Рогожин помолчал, потом продолжил совсем тихо:
«И началось тут что-то… Не разврат, нет. Чудо. Словно два человека наконец друг друга нашли — после долгой-долгой разлуки. Она плачет, смеется, шепчет что-то… И я с ней — словно одно существо. Ни страха, ни стыда — ничего. Только свет какой-то неземной…»
Он вдруг схватил князя за руку:
«Понимаешь, о чем я? Не о телесном — хотя и это было, да так, как никогда прежде. А о другом совсем. Словно души наши встретились — там, куда никакая грязь не достает. И поняли мы друг друга — без слов, без объяснений…
И знаешь, князь, — голос Рогожина стал хриплым, прерывистым, — в тот момент все исчезло — весь мир, все прошлое, все обиды… Остались только мы двое, словно первые люди на земле. Она вся дрожала, выгибалась, как пламя на ветру, и шептала: “Парфён, Парфён…”. А я целовал ее шею, плечи, грудь — жадно, неистово, словно умирающий, который воду нашел в пустыне…»
Рогожин замолчал, глаза его затуманились.
«А потом что-то случилось… Словно молния через нас прошла. Она впилась ногтями мне в спину, выкрикнула что-то — не то стон, не то рыдание. И я почувствовал, как она вся сжалась, затрепетала — каждой жилкой, каждой клеточкой. И такая волна через меня прошла — словно не тело мое больше, а чистый огонь…»
Рогожин вскочил, заметался по комнате.
«А потом… Потом она уснула — прямо у меня на груди. И такая безмятежность на лице, такой покой… Я лежал, боялся шелохнуться. И вдруг понял — все. Не будет больше такого. Никогда не будет. Проснется она — и начнется опять: метания эти, терзания, насмешки… И изгадит все, испоганит — и себя, и меня, и память об этой ночи. И такая тоска взяла — хоть волком вой! Смотрю на нее спящую и думаю: вот оно, счастье. Вот она — настоящая Настасья Филипповна, какой ее Бог задумал. И что же — отпустить ее обратно в тот ад? Дать ей снова стать прежней — злой, измученной, лживой?»
Рогожин остановился, повернулся к князю.
«И тут я увидел нож. Он на столе лежал, тускло поблескивал. И такая мысль пришла… Знаешь, как у Фауста — я не читал, но слышал: “Остановись, мгновенье!” Только не словами — делом. Чтобы застыла она вот такой — чистой, безмятежной, настоящей. Чтобы не проснулась больше в аду нашем…»
Он опустился в кресло, закрыл лицо руками.
«Она даже не почувствовала ничего — так и лежала с улыбкой. И знаешь, что странно? Когда я это сделал — такой покой на душе разлился… Словно не убил я ее, а сохранил. Спас от всего, что впереди ждало. И от себя самой спас — той, прежней…»
Князь молчал, чувствуя, как подступает знакомая тяжесть в висках. А Рогожин все шептал:
«Теперь она всегда такой останется — какой в ту ночь была. Живой, настоящей… И никто ее другой не увидит, не осквернит память эту. Только я. Только я один…»
10. Самоубийство
«Ты вот думаешь, князь, — Рогожин говорил глухо, не поднимая глаз,