Князь слушал, чувствуя, как холодеет все внутри. А Рогожин продолжал, словно в бреду:
«А потом… потом она вдруг переменилась. “Ладно, — говорит, — хочешь меня — бери!” И начала раздеваться, медленно так, пуговку за пуговкой. И все смотрит на меня, не отрываясь. А в глазах — ни страсти, ни стыда».
Он снова замолчал, дыхание его стало хриплым, прерывистым.
«И знаешь, что я понял, князь? Что не человек она вовсе. Бес она, князь! Бес во плоти! Старики наши правду говорили — есть такие женщины, от которых погибель одна. Душу вынут, высосут, а потом посмеются и дальше пойдут…»
Рогожин вскочил, заметался по комнате:
«А может, и не бес она вовсе была, а ангел? Ангел падший, князь! Которому на земле места нет. Потому что слишком… слишком всего много в ней было. И страсть, и чистота, и грех, и святость — все вместе. Как такому жить среди нас, грешных?»
Он вдруг остановился, повернулся к князю:
«А знаешь, что самое страшное? Когда я нож достал — она улыбнулась. Словно ждала этого, сама того хотела. “Вот, — говорит, — наконец-то ты понял, Парфён Семёныч. Иначе и быть не могло…”»
Помолчав, он добавил совсем тихо:
«И тогда я понял, князь, что все мы — и я, и ты, и Тоцкий, — все мы ее убивали. Медленно, по частям. А я просто последний удар нанес. Может, даже милость оказал — прекратил ее мучения…»
«А может, все проще было, — продолжил он после долгого молчания. — Может, я просто не вынес, что она и после близости такой же далекой осталась. Словно и не было ничего — ни страсти моей звериной, ни ее отдачи. Лежала потом, глядя в потолок, будто одна в комнате. И шептала что-то — не то молитву, не то проклятие…»
Он снова замолчал, потом вдруг рассмеялся — хрипло, страшно:
«А знаешь, что самое чудное? За момент до того, когда нож вошел — она прижалась ко мне. Крепко-крепко, как никогда прежде. Словно наконец-то приняла меня. Словно этого и ждала… Теперь она моя, князь. Навсегда моя», — прошептал Рогожин.
7. Кощунство
«Страшное я тебе скажу, князь, — Рогожин говорил теперь как в бреду, но отчетливо, словно каждое слово прожигало его память. — Такое страшное, что лучше бы мне язык себе отрезать, чем рассказывать. Да только должен я… должен…»
Он зажмурился, стиснул зубы, но продолжал:
«Она вошла — и прямо к иконам. Стала перед ними — гордая такая, страшная в своей красоте. И говорит: “Что, Парфён, сейчас я тебе покажу, какая я на самом деле. Хочешь?” И засмеялась — а у самой глаза сухие, мертвые.
Взяла свечу, зажгла перед образом Богородицы. И начала… началось такое…» — голос его сорвался.
«Платье сбросила, волосы распустила — и стала перед иконой плясать. Не просто плясать — извиваться, как змея, как бесноватая. И все на меня смотрит, не отрываясь. А руками… руками такое творит, что не опишешь. И все приговаривает: “Смотри, Парфён, смотри хорошенько — вот она я, вся тут! Такую хотел? Такую любил?”
А потом схватила иконку, прижала к голому телу и шепчет: “Прости меня, Матушка, но я хуже, много хуже… Я такое сейчас сделаю…” И сделала. С иконой сделала такое, что у меня в глазах потемнело.
Я к ней бросился — остановить, душу спасти. А она оттолкнула: “Куда руки тянешь? Я еще не все показала. Хочешь знать, как Тоцкий меня учил? Как душу мою калечил? Сейчас покажу…”
И стала… стала такое вытворять перед образами, что я… я…» — Рогожин задохнулся, схватился за горло.
«А самое страшное — не то, что она делала. А то, как делала. С каким упоением, с какой жаждой самоуничтожения. Словно мстила — и себе, и мне, и всему миру разом. И все время смеялась. Жутким таким смехом — не то рыдание, не то хрип предсмертный.
А под конец упала на колени, икону эту целует и шепчет: “Вот теперь я совсем пропащая. Теперь уж точно нет мне прощения. И слава Богу… слава Богу…”»
Рогожин замолчал, весь дрожа.
«Знаешь, что она потом сказала? “Теперь убей меня, Парфён. Должен убить — после такого-то. А не убьешь — сама на себя руки наложу. Потому что нельзя мне больше жить после этого”.
И я понял — права она. Нельзя ей жить после такого кощунства. Да она и не жила уже — так, тень ее осталась. А тень эту нож успокоил…»
8. Страсть к Мышкину
«Страшное я тебе скажу, князь, — Рогожин говорил сквозь зубы, и в голосе его клокотала такая ненависть, что князь невольно отшатнулся. — Не меня она всю ночь любила. Тебя. Все о тебе думала, все тебя представляла».
Он судорожно провел рукой по лицу, словно стирая невыносимое воспоминание.
«Я только руку к ней протянул — она вздрогнула вся. А потом вдруг прошептала: “Тише, тише… Не спугни…” И стала так осторожно касаться моего лица, волос… А сама глаза закрыла и шепчет: “Вот, вижу его. Светлый весь, тихий… Смотрит так, словно душу насквозь видит”.
Я сначала не понял даже. А потом понял — это она тебя представляет. Тебя видит — не меня! И так мне страшно стало… и любопытно. До чего дойдет».
Рогожин замолчал, тяжело дыша.
«А она вдруг вся затрепетала, прижалась ко мне и шепчет: “Знаешь, какой он? Весь как ребенок — невинный, чистый. И руки у него — тонкие, нежные… Никогда женщины не касались. Никогда!” И целовать стала мои руки, каждый палец… А сама все шепчет: “Первая буду, единственная. Всему научу — медленно, осторожно… Левушка, — шепчет, — милый мой, чистый…” А сама вся дрожит, выгибается. “Если б ты знал, — говорит, — как я тебя хочу… Как мечтаю о твоих руках, губах твоих… Но нельзя мне к тебе — замараю, погублю…”
Тут я схватил ее за плечи, тряхнул: “Опомнись! Я это, Парфён!” А она посмотрела на меня — и такая тоска вдруг в глазах: “Знаю, Парфён, знаю… Только позволь мне забыться еще немного… Представить, что он сейчас здесь, со мной…”
И