Он остановился, стиснул кулаки.
«Тут я и сорвался. Схватил ее за плечи, трясу. А она только смеется: “А что такого? Тебе хорошо было — и мне хорошо. Чего еще надо?” И знаешь, что я тогда почувствовал? Что она права. Что для нее это все — просто… просто как чесотку унять. Без любви, без души — просто плоть потешить…
И страшно мне стало, князь. Не от слов ее — а от того, что сам я пустоту эту почувствовал. Словно заразился от нее.
Она это заметила — глаза у нее вдруг стали такие… все понимающие. “Вот, говорит, и ты теперь видишь. А я с самого начала знала, что так будет. Потому и бежала от тебя — чтобы ты этого не узнал. А теперь поздно…”»
Голос Рогожина сорвался:
«И тут я нож увидел. Он на столе лежал, среди лент этих, цветов… Сам не помню, как схватил. А она даже не дрогнула. Так странно улыбнулась — словно ждала этого. И говорит: “Сделай это, Парфён. Быстрее будет. И тебе, и мне…”»
Он замолчал, глядя в пустоту. Князь слушал, чувствуя, как к горлу подступает тошнота. А Рогожин все говорил, словно в горячке:
«А когда нож входил — она даже не вскрикнула. Только выдохнула: “Вот и все…”»
5. Тоцкий — единственная любовь
«А знаешь, князь, — Рогожин говорил теперь медленно, словно каждое слово причиняло ему боль, — она всю ночь о нем говорила. О Тоцком. Сначала я не понял — думал, ненавидит его, проклинает. А потом…»
Он замолчал, сжал кулаки так, что костяшки побелели.
«Лежит в темноте и шепчет: “Знаешь, Парфён, а ведь он первый научил меня красоту чувствовать. Духи французские, платья шелковые… А руки у него — всегда теплые, мягкие. Как возьмет меня за плечи — до сих пор помню. Пятнадцать лет прошло, а помню…”. И задрожала вся. Все к шее своей прикасалась — вот здесь, под ухом. И шепчет: “Знаешь, Парфён, он всегда здесь целовал. Чуть касался — и вся кровь к голове приливала. До сих пор, стоит пальцем дотронуться — и словно его губы чувствую…”.
Я к ней потянулся, а она отшатнулась: “Не так! У него пальцы — тонкие, сухие, горячие. По спине вниз — еле касаясь. А я дышать не могла, замирала вся. Он улыбался только — знал, что делает со мной…”. И задрожала, словно сейчас это чувствует.
А потом вдруг расхохоталась: “А помнишь, как ты меня первый раз поцеловал? Грубо, жадно — чуть губы не разбил. А он… Он сначала долго смотрел. Потом поднял мое лицо за подбородок — вот так, двумя пальцами. И все смотрел, смотрел… А я уже вся горела. А он чуть-чуть, легко совсем… И опять смотрит. И снова — чуть-чуть”».
Рогожин заметался по комнате.
«“А запах его помнишь?” — вдруг спрашивает. И сама отвечает: “Горький одеколон и сигары… И еще что-то — его собственное, неповторимое. Когда он наклонялся близко, у меня голова кружилась”.
И начала она метаться по постели, простыни комкать: “Вот здесь он касался — помню. И здесь. И здесь… Каждый сантиметр кожи помнит. Пятнадцать лет прошло — а тело не забыло. Не хочет забывать…”.
А потом затихла вдруг. Лежит, глаза закрыты, и пальцами по груди водит — медленно, едва касаясь: “Вот так он делал. Точно так… И шептал что-то по-французски. Я слов не понимала… А он все шептал и шептал, и пальцы его… его пальцы…”.
Тут я не выдержал — схватил ее за плечи. А она словно очнулась, посмотрела на меня — и такая мука в глазах: “Прости, Парфён. Не могу я иначе. Каждый раз, кого бы ни допустила, — только его и чувствую. Его руки, его губы, его запах… Другого во мне уже не будет. Не может быть…”.
И знаешь, что она потом сделала? Велела мне его движения повторять, его слова… А сама все смеется: “Нет, не так! У него иначе было — властно, но нежно. А ты — как медведь в лавке…”. И такое отвращение в голосе!»
Рогожин остановился, схватился за голову.
«А под утро… Под утро она вдруг заплакала. Тихо так, без рыданий. И говорит: “Прости, Парфён. Не могу я иначе. Сколько ни отдаюсь другим — все его тело помнит. Будто заклеймил он меня, запечатал…”»
Рогожин вдруг рассмеялся — хрипло, страшно.
«А потом повернулась ко мне и говорит так тихо: “Думаешь, ненавижу его? Нет… Убить хочу — и то не его, а себя в нем. Чтобы не помнить, как…”»
Он повернулся к князю, в глазах его стоял какой-то дикий блеск.
«И тут я все понял. Все ее метания эти, всю игру ее бесовскую. С тобой, со мной — со всеми нами… Не любовь это была, не страсть даже. Месть это была — ему и себе самой. За то, что не может забыть, не может разлюбить…»
Рогожин перевел дыхание.
«И говорит она мне: “Знаешь, в чем мой грех настоящий? Не в том, что он меня взял. А в том, что я полюбила это. Каждое прикосновение, каждый поцелуй, каждый шепот его — полюбила. До безумия, до смерти…”
И тут я нож увидел. На столе лежал — тускло так поблескивал. А она заметила мой взгляд — и просветлела вся. Даже красивее стала, чем прежде. Протянула руку и шепчет: “Сделай это, Парфён. От него освободи, от себя самой”».
Рогожин замолчал, голова его бессильно свесилась на грудь.
«И знаешь, что самое страшное? В тот момент, когда нож вошел… Она его имя прошептала. Не мое, не твое — его. И такая нежность в голосе была, такая любовь… Как та девочка пятнадцатилетняя шептала бы. Которая у окна его ждала».
6. Бес во плоти
«Знаешь, князь, — заговорил вдруг Рогожин, и в голосе его послышалось что-то судорожное, болезненное, — а ведь она сама пришла. Сама! Трепетала вся, как листок, а пришла. И знаешь что сказала? “Возьми меня, Парфён Семёныч, твоя буду!” А в глазах — насмешка. Все насмешка!»
Он замолчал, схватившись за голову, словно пытаясь удержать рвущиеся наружу воспоминания.
«Я к ней потянулся, а она отпрянула. “Что, — говорит, — силой возьмешь? Как Тоцкий когда-то? Ну бери!”