Он остановился, схватился за голову.
«И знаешь, что я сделал? Встал на колени. Как собака последняя — встал! А она подошла, ногой меня, как пса, погладила и шепчет: “Вот так, вот так… Хороший мальчик. А теперь поцелуй туфельку — и, может быть, я тебе что-нибудь позволю…”»
Рогожин задрожал всем телом.
«И я целовал… Целовал ее туфли, подол платья… А она все смеялась: “Что, нравится тебе так? Нравится быть моей вещью? Ведь ты же вещь, Парфён, — дорогая вещь, но вещь… И ничего больше”».
Он сжал кулаки так, что костяшки побелели.
«А потом… потом она разрешила мне подняться, притянула к себе. И такая нежность вдруг в голосе: “Бедный ты мой, бедный… Как же я тебя измучила. Ну иди ко мне, иди…” И я пошел — как пьяный, как безумный…»
Рогожин вдруг рассмеялся — хрипло, страшно.
«А после, когда все закончилось, она лежала и вдруг говорит: “А знаешь, Парфён, ведь я сейчас не с тобой была. О другом думала — о князе твоем ненаглядном. Представляла, как он бы меня любил — чисто, благородно… Не так, как ты, — похотливо, по-звериному…”»
Он схватил князя за плечи, впился в него взглядом.
«И тут я нож схватил — он на столе лежал, словно ждал… А она увидела и улыбнулась: “Ну наконец-то! А то я думала — совсем ты свою гордость потерял, совсем червяком стал…”».
Рогожин отпустил князя, медленно опустился в кресло.
«И знаешь, что самое страшное? Когда нож вошел — она даже не вскрикнула. Только прошептала: “Спасибо, Парфён…”».
3. Насмешка и бессилие
«А знаешь, князь, — Рогожин говорил теперь задыхаясь, словно в лихорадке, — больше всего меня в ней эта грудь мучила. Высокая, гордая… Как увижу ее в платье с вырезом — с ума схожу. Ночами снилась — белая, дразнящая… И родинка эта, чуть повыше соска левого…
Она это знала. Чувствовала. Нарочно так одевалась, чтоб грудь приоткрыть, — самую малость, самый намек. А как заметит, что я загляделся — сразу смеяться: “Что, Парфён Семёныч, опять глаза пялишь? Все мечтаешь, как дотронешься?”
И вот пришла. Села в кресло, ноги закинула — бесстыдно так. И смеется: “Ну что же ты? Столько лет за мной гонялся — бери! Или только мечтать умеешь?”
Я к ней бросился — а она хохочет. Платье с плеча спустила — да такая красота, такой соблазн!.. И дальше давай пуговки расстегивать — медленно так, одну за другой. И все приговаривает: “Вот она, твоя мечта. Вот то, о чем ты столько грезил…”. И грудь эту проклятую мне прямо в лицо… А я… я…» — он задохнулся, лицо его исказилось.
«Стою как истукан. Руки дрожат, в висках стучит, а тело… тело как деревянное. Она это заметила — и еще пуще смеяться: “Что, Парфён? Где же страсть твоя звериная? Я-то думала — зверь ты, медведь… А ты…”
А у меня… у меня ничего не выходит. Руки трясутся, в глазах темно, а сам… сам как колода деревянная. Она это почувствовала — и хохотать: “Что, Парфён? Где же сила твоя мужская? Только глазами пожирать и можешь…”
И стала она эту грудь свою ладонями поглаживать, пальцами по соску водить: “Смотри, как надо… Вот так Тоцкий делал… А ты и этого не можешь…”
Тут я не выдержал — совсем озверел. Повалил ее на кровать. Рву на ней все… А сам чувствую — не могу… Навалился на нее — душить хочу. А она не боится, только грудь выгибает: “Ну-ну, дави… Хоть так свою силу покажешь…”.
А потом… потом я нож увидел. И понял вдруг — вот он, мой жезл мужской. Вот чем я до нее наконец дотянусь, вот чем эту грудь проклятую…
Она как будто мысли мои прочитала. Приподнялась на локте, грудь выставила — прямо под нож: “Что, Парфён, этим хочешь? Ну давай, не томи… Хоть так свое мужское докажешь…”
Я не помню, как нож схватил. Помню только — он вошел легко, словно сам того хотел. Прямо туда, под левую — в то, что меня больше всего мучило, что спать не давало… В это белое, проклятое… В родинку эту, что с ума сводила…»
Он вдруг рассмеялся — хрипло, страшно.
«А знаешь, что самое жуткое? Когда нож входил, — она прошептала: “Вот теперь — это ты, доказал…” И обмякла. А на губах — улыбка. Словно наконец-то получила то, чего ждала…»
4. Пустая страсть
«А знаешь, князь, — Рогожин схватил Мышкина за руку, и тот почувствовал, как она дрожит, — ведь она сама пришла. И не как обычно — не с насмешкой, не с презрением. Другая совсем… Горячая вся, как в огне».
Он замолчал, словно захлебнувшись воспоминанием.
«Сразу ко мне бросилась, целует, шепчет что-то… А я стою, не верю. Думаю — наваждение это, морок какой-то. А она платье расстегивает, спешит так… И все шепчет: “Возьми меня, Парфён, всю возьми! Чтобы ничего от меня не осталось…”»
Рогожин провел рукой по лицу, словно стирая пот.
«И знаешь… такого со мной никогда не было. Словно не я это был вовсе, и не она — а что-то другое, страшное и прекрасное разом. Она стонет, выгибается вся, ногтями в спину впивается — до крови, наверное… А я как в бреду — ничего не понимаю, только чувствую — моя она, наконец-то моя!»
Он вдруг рассмеялся — хрипло, надрывно.
«А потом… потом она лежала, глядя в потолок, и вдруг говорит так спокойно: “Что, Парфён Семёныч, доволен? Получил, чего хотел?” И знаешь, что я в ее голосе услышал? Пустоту. Словно и не было ничего сейчас».
Рогожин вскочил, заметался по комнате.
«“А теперь, говорит, ступай. Мне одной побыть надо”. Я не понял сначала. Как это — ступай? После всего-то? Я к ней потянулся — а она отстранилась. Лежит, холодная вся, будто неживая. “Не трогай, говорит, хватит уже”. И смотрит сквозь меня — словно меня и нет вовсе. Такие глаза… как у мертвой. “Думал, любовь это была? Нет, Парфён Семёныч, просто мне мужская ласка была нужна. Любая. Хоть ты, хоть князь, хоть кто…”»
А потом вернулась, села рядом — и вдруг заговорила, словно не со мной, а сама с собой: “Думала, страсть меня спасет, огонь этот… А вышло — только пепел остался. И ничего больше”.
И тут я все понял. Использовала она меня, как… как