Князь шагнул еще ближе, шаг, другой, и остановился. Он стоял и всматривался минуту или две; оба, во все время, у кровати ничего не выговорили; у князя билось сердце так, что, казалось, слышно было в комнате, при мертвом молчании комнаты. Но он уже пригляделся, так что мог различать всю постель; на ней кто-то спал, совершенно неподвижным сном; не слышно было ни малейшего шелеста, ни малейшего дыхания. Спавший был закрыт с головой белою простыней, но члены как-то неясно обозначались; видно только было, по возвышению, что лежит протянувшись человек. Кругом в беспорядке, на постели, в ногах, у самой кровати на креслах, на полу даже, разбросана была снятая одежда, богатое белое шелковое платье, цветы, ленты. На маленьком столике, у изголовья, блистали снятые и разбросанные бриллианты. В ногах сбиты были в комок какие-то кружева, и на белевших кружевах, выглядывая из-под простыни, обозначался кончик обнаженной ноги; он казался как бы выточенным из мрамора и ужасно был неподвижен. Князь глядел и чувствовал, что, чем больше он глядит, тем еще мертвее и тише становится в комнате. <…>
Князь вслушивался, напрягая все силы, чтобы понять, и все спрашивая взглядом.
— Это ты? — выговорил он наконец, кивнув головой на портьеру.
— Это… я… — прошептал Рогожин и потупился.
Помолчали минут пять. <…>
— Слушай… — спросил князь, точно запутываясь, точно отыскивая, что именно надо спросить, и как бы тотчас же забывая, — слушай, скажи мне: чем ты ее? Ножом? Тем самым?
— Тем самым.
— Стой еще! Я, Парфён, еще хочу тебя спросить… я много буду тебя спрашивать, обо всем… но ты лучше мне сначала скажи, с первого начала, чтоб я знал: хотел ты убить ее перед моей свадьбой, перед венцом, на паперти, ножом? Хотел или нет?
— Не знаю, хотел или нет… — сухо ответил Рогожин, как бы даже несколько подивившись на вопрос и не уразумевая его.
— Ножа с собой никогда в Павловск не привозил?
— Никогда не привозил. Я про нож этот только вот что могу тебе сказать, Лев Николаевич, — прибавил он, помолчав, — я его из запертого ящика ноне утром достал, потому что все дело было утром, в четвертом часу. Он у меня все в книге заложен лежал… И… и вот еще что мне чудно: совсем нож как бы на полтора… али даже на два вершка прошел… под самую левую грудь… а крови всего этак с пол-ложки столовой на рубашку вытекло; больше не было…
— Это, это, это, — приподнялся вдруг князь в ужасном волнении, — это, это я знаю, это я читал… это внутреннее излияние называется… Бывает, что даже и ни капли. Это коль удар прямо в сердце…
Десять версий
1. Мечта и явь
«Знаешь, князь, — Рогожин говорил теперь как в бреду, глядя куда-то мимо собеседника, — сколько я об этой ночи мечтал… Годами мечтал! Как она придет, как посмотрит, что скажет… Каждый жест, каждый взгляд — все представлял себе. До того, что уже и сам не знал — где мечта, а где явь».
Он потер лицо руками, словно пытаясь стереть воспоминание.
«И вот пришла она. Села вот тут, в кресло. Чинно так села, руки на коленях сложила. И говорит: “Ну что, Парфён Семёныч, добился своего? Вот она я — твоя наконец”. И знаешь, что я почувствовал? Ничего. Словно не она это вовсе, а кто-то другой. Чужой совсем человек».
Рогожин вдруг рассмеялся — сухо, отрывисто.
«А она все сидит, ждет чего-то. Потом спрашивает: “Что же ты, Парфён? Не рад?” А я молчу — слова вымолвить не могу. Смотрю на нее и не узнаю. Где своеволие? Где огонь этот, от которого я с ума сходил?»
Он вскочил, заметался по комнате.
«И начал я ее раздевать — торопливо так, грубо даже. Думал — вот сейчас, сейчас проснется в ней прежняя Настасья Филипповна! А она лежит — холодная, безучастная. Только шепчет изредка: “Да, Парфён… Да…”. И такая тоска в голосе — хоть волком вой».
Рогожин остановился, повернулся к князю.
«И знаешь, что я понял? Что нет ее больше — той Настасьи Филипповны, по которой я с ума сходил. Может, и не было никогда — я сам ее придумал, самому себе наваждение. А эта… эта просто женщина. Обычная, усталая… Даже не красивая особенно — так, миловидная только».
Он вдруг схватил князя за плечи, впился в него взглядом.
«Знаешь, как она потом лежала? Отвернувшись к стене, все в одну точку смотрела. А я рядом сидел и думал: вот она, мечта моя, вот она — рядом совсем. Только зачем она мне теперь такая? Кому она такая нужна?»
Рогожин отпустил князя, отшатнулся.
«А под утро она вдруг повернулась ко мне и говорит: “Прости, Парфён. Не могу я быть такой, какой ты меня видишь. Устала я притворяться, чужие мечты воплощать — и Тоцкого, и твои, и князевы…” И заплакала — тихо так, беззвучно почти».
Он замолчал, стиснув зубы.
«И тут я нож увидел. Он на столе лежал, тускло так поблескивал. И подумал: а ведь это выход. Для нее выход — чтобы не мучиться больше, не притворяться. И для меня — чтобы не видеть ее такую, обыкновенную. Чтобы остался в памяти прежний образ — страстный, недостижимый…»
Князь молчал, чувствуя, как холодеет все внутри. А Рогожин продолжал, почти шепотом:
«Знаешь, что она сказала, когда нож увидела? “Спасибо”, говорит. И улыбнулась — первый раз за всю ночь. Словно я и правда ее спас… от чего-то спас…»
2. Власть и унижение
«Знаешь, князь, — Рогожин говорил теперь едва слышно, словно каждое слово причиняло ему боль, — она ведь согласилась… Сама пришла и говорит: “Ну что, Парфён Семёныч, хочешь меня? Так бери — вся твоя буду”. И улыбается так странно…»
Он замолчал, стиснув зубы.
«А потом… потом началось такое… Велела мне на колени встать. “Ползай, говорит, как собака. Ты же пес мой верный, так? За мной всюду бегаешь, из рук ешь…” И смеется, смеется… А у самой глаза совсем дикие».
Рогожин вдруг вскочил, заметался по комнате.
«Я встал — гордость все-таки была. А она: “Что, Парфён, гордый слишком? А как же любовь твоя страстная? Разве не говорил, что все для меня сделаешь? Значит, врал…” И такое презрение в