Чай в чашках постепенно остывал. Мы допивали его неторопливо, вдыхая лёгкий аромат мяты. За окнами ресторан уже наполнялся другими голосами, приходили новые гости, официанты передвигались с подносами, ловко лавируя между столиками.
Когда разговоры плавно сошли на нет, мы попросили счёт. Его, опередив всех, оплатил отец. Я было поднял брови и потянулся за бумажником, но тот только покачал головой.
— Вот ещё, — фыркнул он, доставая портмоне. — Не хватало мне начать грабить адвокатов по назначению и судей на пенсии.
Бабушка насупилась, как будто собиралась возразить, но в следующую секунду рассмеялась, довольная тем, что её ирония в беседе так ловко отразилась в шутке сына. Отец что-то пробормотал себе под нос. Это походило то ли на извинение, то ли на уточнение. Но никто из нас уже не обратил внимания. Или сделал вид. Потому как я понимал, что отцу нужно было отвлечься от тяжелых мыслей. И бабушка смогла сотворить невозможное — князь Чехов улыбался.
Мы вышли из ресторана в аккурат тот час, когда день ещё не ушёл, но уже уступал место вечеру. Город дышал иначе — медленнее, глубже. Воздух налился прохладой, и ветерок принёс с собой аромат влажной земли, лип и камней, нагретых за день.
Солнце клонилось к горизонту, пробиваясь между крышами домов, и рисовало на мостовой длинные, чуть размытые тени. Люди шли мимо, кто с сумками, кто под руку, кто задумчиво, с книгой под мышкой. И в этой вечерней обыденности, в мягком шуме улицы, было что-то очень правильное.
У входа в ресторан мы попрощались. Бабушка легко коснулась моей руки — с той самой доброй снисходительностью, которой она пользовалась ещё с моего детства, будто бы говоря: «ты, конечно, взрослый, Павел, но для меня ты всё равно останешься мальчишкой с перемазанными чернилами пальцами». Отец, чуть кивнув, взял её под руку, и они неторопливо направились к припаркованной машине с фамильными номерами.
Я остался у порога. Постоял немного, пока их силуэты не скрылись в салоне, и автомобиль не тронулся плавно, скользнув в поток. Только когда задние фары растворились в вечернем движении, я вынул телефон и набрал номер Гришани.
— Встреча закончилась? — голос его был бодрым.
— Да. Жду тебя у «Булки», — ответил я.
— Уже рядом, мастер, — отозвался Гриша, и тут же, не удержавшись, добавил с нажимом: — Как мясо? Вкусное?
— Удивительно годное, — сказал я с улыбкой. — Спасибо за рекомендацию.
— А рыбу-то не взяли? — тут же уточнил он, и в голосе его прозвучала откровенное лукавство.
— Решил последовать твоему совету, — коротко ответил я.
— Вот и славно, — удовлетворенно подвёл итог Гришаня. — Минуты через две буду. Только пробку объеду. Я быстро.
— Жду, — сказал я, отключил вызов и убрал телефон в карман.
Некоторое время просто стоял у поребрика, прислушиваясь к шуму города. Вечер медленно распахивался, словно книжка, которую давно не открывали. Где-то звякали ложки, кто-то звал ребёнка, чей-то пес бегал по кругу с палкой в зубах. Свет от фонарей мягко лег на мостовую, и лица прохожих стали чуть менее четкими.
Я думал о «Содружестве». О встрече. О тех взглядах за вежливыми улыбками, в которых читалась прямая насмешка: «мы знаем, кто вы такой, мастер Чехов, и давно научились читать ваши ходы».
Старые уловки больше не сработают. Значит — нужна новая партия. И ход в ней должен быть не эффектным, а точным. А каждый шаг должен быть выверенным и тщательно взвешенным. Надо будет подумать. И, возможно, не в одиночку.
Как раз в этот момент на дороге показалась знакомая машина. Гришаня подрулил к обочине с привычной уверенностью, и в следующую секунду выскочил из-за руля, словно театральный камердинер, с широкой ухмылкой и преувеличенной грацией, распахнув передо мной заднюю дверь.
— Прошу, присаживайтесь, мастер, — сказал он торжественно, будто предлагал место в карете.
— Благодарю, — не стал сдерживать улыбку я.
Я опустился на сиденье, устроился поудобнее. Гриша обогнул машину, занял своё место за рулём, и через секунду мы уже мягко тронулись. Салон был чуть прохладным, пах привычными травами, которые так уважал мой новый водитель.
За окном скользили огни, улицы начинали жить своей вечерней жизнью, с фонарями, прогуливающимися парами, голосами зазывал, которые приглашали прохожих в кино или на вечерние представления, и запахом сладкой выпечки из поздно закрывающихся булочных, которые активно заманивали покупателей скидками.
Я смотрел в окно, не думая ни о чём определённом. Впереди было много дел, много решений. Но сейчас — была дорога. И вечер. И Гриша рядом, что-то тихо напевающий себе под нос, будто бы и сам чувствующий: главное ещё впереди, но сейчас — всё хорошо.
— О чём задумались, мастер? — спросил Гришаня.
Я медленно повернул голову. Его голос был обычным, но в нём чувствовалось то внимательное участие, которое я особенно ценил — когда не лезут с расспросами, а просто предлагают беседу.
— О приютских детях, — ответил я спокойно.
Гриша удивлённо посмотрел на меня, не сбавляя скорости.
— Это о которых?
— Которые предложили мне дело мельника, — пояснил я. — Ты наверняка видел, как они приходили в мой кабинет. Хочу попытаться им помочь. Не формально, а по-настоящему.
Он медленно кивнул и не сразу ответил. Некоторое время в машине снова воцарилась тишина. Потом Гриша заговорил, не оборачиваясь:
— Знаете, Павел Филиппович… я с малолетства среди таких ребят был. Много с кем пересекался. И могу сказать…
— Что помогать нужно делом, — перебил я его тихо. — А не просто возить подарки. Моя бабушка тоже так считает.
Он хмыкнул, но не в раздражении, а скорее с пониманием.
— Я не совсем о том говорю, — сказал он. — От молодняка из «Сынов» — тех, кто помоложе, я часто слышал одну и ту же историю. Про людей, которые приезжали в приюты. С книжками, с речами. Рассказывали, как важно быть добрым, честным, как надо верить в себя. Возили в кино, в парки. Иногда приносили подарки. Словно праздник на один день. И уезжали.
Я не перебивал парня, позволяя ему выговориться.
— А потом, — продолжил он, — больше не появлялись. Неделями. Месяцами. Годами. А пацаны ждали. Не все, но некоторые, особенно жадные до чудес. Ждали, что к ним вернутся. Что скажут: «Как вы тут? Что нового?» Хоть кто-нибудь.
Он замолчал. И только потом, уже сдержанно, но как-то особенно звонко сказал:
— И вот тогда, когда понимаешь, что никто не вернётся… наступает такая штука… озлобленность, что ли. И ещё хуже —