— Ты головой прохудился, Никита Иванович? – императрица вздернула вверх распухшее лицо. – Аглицкий парламент еще предложи!
— И его! Возобновим работу Уложенной комиссии, дабы двигаться, куда наметили. Вольностями дворянства сыты мы по горло! А про душу общества – про людей третьего чина – мы и позабыли! Разночинец, составляя одно общее с народом, производит коммерцию и счастие благородных, но отделен от дел государства. Благородные имеют, без сомнения, похвальные качества, но иногда недостает им случая производить оные в действо, а иной раз и вовсе в зверя дикого превращаются от вседозволенности. Напротив того, третий чин упражняется ежедневно в благоразумии, честности, изобильном вспомоществовании, точности, постоянстве, терпении и правосудии…
— Довольно! Секретарь твой Фонвизин твоими устами речет. Умное что скажи.
— Отменим крепость. Сами! Своим указом о вольности крестьянской.
После нескольких мгновений абсолютной тишины кабинет взорвался криками.
— Да в уме ли ты, братец! – вскочил младший Панин. – Это все твоего Фонвизина выдумки…
— Никита Иванович! – рычал Чернышов. – Это уже не в какие ворота не лезет…
— Может, и нам всем под этот “маркизов” карнифекс самим лечь? – прогудел Чичерин.
Панин немного не понял смысла последней фразы, но переспрашивать было некогда. Снова раздался стук веера о подлокотник, и голос императрицы призвал всех к спокойствию.
— Объяснись, Никита Иванович. Как себе сие представляешь?
Панин облегченно выдохнул. Самое худшее не случилось. Кажется.
— Разумеется, я не сторонник методы самозванца. Образцом я почитаю реформы, что провел король Фридрих в Восточной Пруссии. Там крестьянам предоставили личную свободу и право выкупить земли или за деньги, или путем переуступки части пашни. Впрямую этот опыт нам не подходит из-за общинного устройства крестьянского хозяйства, но как основу его нужно рассматривать.
Панин обвел взглядом собравшихся. Все напряженно на него смотрели. Не мигая.
— Пугачев выпустил джинна из бутылки. И загнать его обратно не можем ни мы, ни он сам. Даже если Румянцев победит самозванца, это не остановит бунта. Казним этого самозванца, тут же появится новый фальшивый Петр Третий. Надо менять законы. И камень преткновения – вопрос о крепостничестве.
— Идиот!
Тихий и спокойный тон краткой реплики Екатерины заставил Панина помертветь. Последующее ему запомнилось плохо, но кое-что в памяти осталось.
— Я первая помещица на Руси. По миру меня пустить хочешь? … Хватит помещикам штаны в Петербурге просиживать. Немедля собрать дворянское ополчение и двинуть его на Москву… Никаких уступок! Виселицы, виселицы, виселицы!!!... Нам потребен новый канцлер… Куда отправился без разрешения, Никитка? Что делать, коль не выйдет у Румянцева?
Ссутулившийся граф, двинувшись было к выходу, повернулся и ответил с полупоклоном:
— Бежать! Не через Смоленск. Смоленск-то – тю-тю. Так что только через Ригу в Варшаву. А оттуда дальше бороться за престол, богом и гвардией вам врученный.
Он развернулся и без спроса продолжил свою ретираду. В спину ему вонзились крики.
— Как – Смоленск?!
Несчастные, они еще не знали последних новостей.
***
Грохот, похожий на пистолетный выстрел, и облачко белого дыма заставили Аглаю подскочить на кровати и громко вскрикнуть.
Ну, хоть на краткое мгновение побыла в шкуре погибшей Татьяны. Я не злой, но малость злопамятный и жестокую шутку приготовил заранее. Грохнул-то не пистолет, а пороховой будильник. Старинная вещица, подаренная мне Лазарем Егиазаряном. Первое испытание. Побудка под выстрел. И мне напоминание, что даже в кремлевских стенах и якобы в безопасности – я на войне.
Княжна, получив мои объяснения, набросилась с упреками:
— Даже и тут покоя нет! Сколько же можно? Эти карачуны-карифексы по всему городу, тайники в черных возках во дворах домов… А теперь еще и в опочивальне выстрелы.
Могла бы сразу сообразить сообразить очевидное и просто кричавшее, что никакой опасности нет – никто не примчался на выручку, хотя у входа на лестницу дежурило несколько человек. Так нет: в голубых глазах Агаты появились слезы. Она выскочила из кровати, начала одеваться. Панталоны, одна нижняя рубашка, другая. Приводить ко мне в спальню служанок я запретил – нечего множить слухи, гуляющие по дворцу. Поэтому княжне пришлось одеваться самостоятельно. Все эти петельки, крючочки…
— Хватит злиться, Глаша! – я решил успокоить девушку. – Чем тебе отплатить? Хочешь стихи почитаю?
Любопытство победило злость.
— Хочу. Откуда верши и кто написал?
— Я. Но это тайна. Обещай хранить.
— Обещаю. Читай скорее!
О, боже! Еще одна любительница, после Максимовой, изящной словесности.
Откашлялся.
…Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
В томленьях грусти безнадежной,
В тревогах шумной суеты,
Звучал мне долго голос нежный
И снились милые черты…
Дочитав стих, я откинулся на подушки, закрыл глаза. Моя память хранила много стихотворений великого поэта. Пришла пора их запустить в общество.
— Еще! – требовательным шепотом произнесла Курагина, позабыв о застежках – пальцы замерли на пуговичках лифа.
..Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем.
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим;
Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим…
— Боже! Это так прекрасно! Есть что-то еще? Я сейчас запишу.
Агата перестала одеваться, села рядом на кровать и зашарила глазами в поисках чернильницы. А я почувствовал, что у меня урчит в животе.
— Пойдем на террасу, почаевничаем, плюшками побалуемся. После прочту.
Мой личная лаунж-зона под открытым небом была оборудована по летнему времени в соответствии с моими пожеланиями. Удобные кресла. Между ними небольшой низкий столик с закусками. Самоварчик горячий. Чашки. Конфетки-бараночки… Ну и вид с верхотуры теремного дворца на всю Москву – долго выбирал точку обзора, с которой открывалось то, что не вызывало у меня раздражения.
— Неужели это твое? – пытала меня Агага в процессе чаепития.
В минуты личных встреч я просил княжно обращаться со мной на “ты”. И похоже она уже привыкла.
— Мое, – тихо ответил я, мучительно надеясь, что лицо не стало пунцовым.
— Много?
— За годы