Роберт еще до Волны понял, что он не человек, а предатель, и отвращение его к себе все углублялось, но Таня договаривалась до того, что с предательства только и начинается подлинная человечность. Роберт догадывался, что она так не думала; он понимал, что у нее теперь нет другого образца и критерия, кроме него, и если бы он начал страдать энурезом, она говорила бы, что человек начинается с энуреза. Раньше он был тут в тягость всем и люди чувствовали неловкость при его появлении, а теперь ему в тягость были все, начиная с Тани, но люди начинали к нему тянуться. Беда была еще в том, что Таня направо и налево рассказывала о нем, она была теперь пророком секты Роберта, напоминая ему о его преступлении, обо всем, о чем следовало молчать. И он молчал, а самое ужасное, что любая мысль о физическом контакте с Таней была ему отвратительна. Подумать только — Роберт Скляров, юность мира, ничего больше не мог сделать с женщиной и вздрагивал от одной мысли о прикосновении чужого тела! Но именно теперь она лезла к нему со своей липкой любовью.
А он не мог теперь быть ни с кем, не только с Таней, а с кем бы то ни было: он не понимал, как люди могут это делать друг с другом и зачем делают. Проблему размножения давно решили инкубаторы, которых не предсказывал только ленивый; беременность была благополучно побеждена еще три века назад, асексуалы доказали, что воздержание благороднее веганства, потому что восемьдесят процентов мировых злодейств совершались из-за секса и его производных, десять — из-за обжорства и еще десять из тщеславия. Роберт ничему больше не радовался, но больше всего похоже на радость, пожалуй, было вот это чувство сброшенного поводка. Пожалуй, он идеально годился теперь в основатели новой религии, потому что пороков не имел, аппетита ни к чему не чувствовал и вообще всей душой стремился к смерти; всему этому научила его Волна, и, если бы он в самом деле чувствовал себя достойным основать культ, это был бы культ Волны.
Таня оставляла его в покое, только когда ее забирали для бесед — а забирали ее чаще других, потому что ее случай был всего нагляднее. Они жили теперь в профилактории — здании бывшей больницы, которое вечно пустовало, потому что прежде на Радуге все были отвратительно здоровы, десятками защищались диссертации о том, что занятые любимым делом люди не болеют в принципе. (Вот и Ламондуа никогда ничем не болел, словно все упущенные им болезни дождались, набросились и уничтожили его.) Тех, кто пострадал серьезно — их было около сотни с физическими повреждениями и человек десять с острыми психозами, — отделили и собрали в госпитале, прочие отлеживались в профилактории и проходили собеседования. Странно, что их, чудесно спасшихся, никто не любил. Они словно разочаровали всех, надо было сделать что-то, чего они не сделали: то ли коллективно нуль-транспортироваться на Землю, то ли героически пожертвовать собой и стать легендой, — а они вот выжили, и в этом не было ничего героического. Они не спасли оборудования, не утащили в шахты драгоценные ульмотроны, не говора уж о максидромах и коллайдерах, и из них нельзя было сделать ни символы, ни монументы. Их не за что было награждать. Они не сумели указать Земле новый путь, а ведь чувствовалось, что подобное указание было бы как раз вовремя; они не сумели стать этапной катастрофой, и с ними было неинтересно. Вот если бы оборудование было цело, а они погибли — так действовала одна древняя бомба, — по крайней мере, было бы о чем говорить; а гордиться тем, что очень быстро вырыли убежище… Это как если бы дезертир, как называли в древности марафонского бегуна с фронта, гордился тем, что бегает быстрее всех.
КОМКОНу надо было установить полную картину происшедшего, и делать это, конечно, следовало на Радуге. Роберт замечал, что в первое время все очень старались общаться и подробно рассказывали друг другу, где и как их застала Волна и что именно они почувствовали; но странно — или это тоже было следствие Волны? — за неделю все успели друг другу опротиветь и теперь стремились к уединению, а больница на это рассчитана не была. Уединение считалось подозрительным. Уединяться может художник, Сурд, в крайнем случае Роджер, а нуль-физику это зачем? Хочешь подумать — закажи время в тинк-танке, где дзета-облучение заставляло мозг работать на максимуме, а остальные размышления — например, о времени и вечности, как острил Пагава, — маскируют элементарное нежелание работать. Вместо «околачивает груши» на Радуге говорили: «он думает о времени и вечности». Роберт много теперь об этом думал, а Таня отвлекала.
— Ну вот скажи, — приставала она, — теперь ты на какой счет мучаешься?
— Я думаю о Габе, — отвечал он, надеясь, что хотя бы этот разговор она поддерживать не захочет.
— Габа! — Она смешно взмахивала руками, как делали, наверное, домохозяйки древности. — Мальчик мой, что ты знаешь о Габе!
Это был верный расчет — на какой-то миг просыпался прежний Роберт и начинал ревновать.
— А что, и он пробовал?
— Попробовал бы он! — смеялась Таня. — Нет, ты просто ничего про него не знаешь.
— Да что там знать, — бормотал Роберт. И хорошо, что он не чувствовал к ней особенного интереса и с облегчением прекращал разговор. Таня не знала бы, что сказать, начни он всерьез расспрашивать. Что Габа, будь он сто раз испытателем, — представитель хамар, самого воинственного из самых темных племен? Так ведь дело было не в этом, а говорить об остальном ей было нельзя. Но Роберт, к счастью, не расспрашивал.
И все-таки она любила его больше всего на свете. Он был единственным, что у нее осталось. Он пожертвовал ради нее всем. Когда-то они были две образцовые молодые особи, теперь тоже остались образцами — седая и вечно грешная она, седой и святой он. Они были последними преступниками, их преступность дошла до святости, но, как все святые, они ничего уже не могли друг другу дать. И хорошо, что они не могли зачать ребенка. Этот ребенок уничтожил бы мир, толкнул падающего. А может, и надо было постараться, и Таня не оставляла стараний. Ведь она действительно, действительно, повторяла она в тысячный раз, действительно любила его. 6.
Вязаницын сильно похудел и вообще сдал, но по привычке крепился. Его обнаружили дома, где он, собственно, почти не бывал, потому что горел на работе, как это называлось в старину. Теперь у него не было никакой работы, и весь его безразмерный досуг был практически поровну заполнен любовью и ревностью. Он жил в своем опустевшем доме, в поселке, и Джина Пикбридж переехала к нему — не потому, что любила, а потому, что у них была общая беда, и этого достаточно было для близости.
Но любила она не его, и это было странно для Радуги. На Радуге прежде не бывало треугольников, на них вечно не хватало времени. На Радугу ехали работать, это было время великого нуль-прорыва, и отвлекаться на личные отношения было так же нелепо, как во время напряженных