Дуга - Дмитрий Львович Быков. Страница 16


О книге
что в аэробусе не было топлива.

— Ну же конечно же это же сделали не мы, — убежденно и невинно сказал Мехмет. — Ну разумеется, не мы. С больной головы на здоровую. Ты сам же должен знать, что Таня просто не подготовилась.

— Таня тут вообще ни при чем, — отмахнулся Ли Синь. — Что у вас за претензии к Тане?

— Таня, вместо того чтобы спасать вверенных детей, вертела хвостом своим, — с интонацией древней старухи, сплетничающей у подъезда, сказала молчавшая доселе Джейн, девочка очень решительная. — Она заслуживает порицания вообще-то, было бы хорошо ее порицнуть как следует, чтобы было неповадно вертеть своим хвостом.

— Порицание! — завизжали они хором и так же внезапно успокоились.

— И мы еще будем внимательно изучать вопрос, — произнес Ли Синь со смутной угрозой, — кто вообще погнал Волну. У нас нет однозначного вывода, кто ее погнал, но у нас есть совершенно точная информация, что эксперименты ни при чем.

Дети заулыбались и перепасовали друг другу — это прямо вот чувствовалось — дружное «Мы так и знали».

— Мы знали, что мы у вас будем виноваты, — пискнула Джейн. — У вас в так называемом взрослом мире всегда виноват потерпевший.

Они не знали, не могли знать этих слов, им неоткуда было взять эту лексику анонимок.

Они не были новым поколением, вот в чем дело, — новым в обычном смысле, теми, кто приходит на смену. Они были стариками, чудом дотянувшимися до молодых, воскресшими старцами из дворов и подъездов, вот кем были они; злорадными стариками, которые теперь умеют не просто перемигиваться, а еще и считывать друг друга, видеть мозг соседа насквозь. Это были враги, и страшные враги. Им не хотелось строить новую землю, им вполне было достаточно не дать родителям сохранить старую. Это был самый деструктивный из новых культов, и непонятно было, какой старик с орешками их этому научил. Очень может быть, хотя никто этого не мог ни подтвердить, ни опровергнуть, — что в недрах Радуги действительно таилась негуманоидная жизнь, не попавшая ни на какие сканеры; а возможно, они умели отводить глаза и наводить порчу. Но кто бы там ни был, этих детей научили срывать родительские замыслы и ненавидеть всех, кто старше двадцати; только прежние поколения не хотели брать родителей в свое будущее, а эти собирались не пустить их в свое прошлое. В них сидело страшное злорадство. Они ничего не умели, кроме этой своей телепатии, но их усмешек было достаточно, чтобы разрушить любое светлое будущее. А сделать с ними ничего было нельзя — ведь они были дети, и вдобавок пострадавшие.

— Кормят хорошо? — вдруг спросил Ли Синь. Он умел внезапно переключаться, это сильно действовало на негативно настроенных подростков. Это называлось «метод Банева», но эти были не лебеди — просто гадкие. Не все гадкое лебедь.

— Ничего себе, — ответил за всех Игорь. У него были трогательные короткие штанишки и зачем-то зубная щетка в руках, поигрывал ею. — Но мы в свое время вас будем хуже кормить. 14.

Выжившие стыдятся. Так было всегда, и нашумевший роман трехсотлетней давности назывался «Стыд выживших». Его еще помнили, потому что после него романов долго не писали; с него, собственно, и начался тот переворот в умах, который отделил Полночь от Полудня. Частью этого переворота была мысль о том, что он вообще возможен; второй частью — догадка, что он может произойти от романа. Имя автора и тема романа были, впрочем, совершенно забыты, потому что в наступившем мире Полудня все это перестало иметь значение. Но название осталось.

В госпитале лежали тяжелые. Горбовский их навещал. Он полагал, что в сложившихся обстоятельствах у него нет других обязанностей, а потому надо выполнять эти. Жить вовсе без обязанностей он пока не был готов. Пименов — серьезный физик и самый приятный на Радуге собеседник — был теперь собеседником скорее неприятным. Обычно его отряжали объяснять гостям и корреспондентам, чем именно занимались на Радуге и в какой стадии пребывала работа. Над его пояснениями, которые тиражировали разные научные обозреватели, ржала потом вся Радуга — прежняя, высокомерная, загорелая и спортивная Радуга, любившая экспериментальную физику и экстремальный спорт. Теперь он пытался давать совсем другие пояснения — на что именно он жаловался. У всех в госпитале был примерно один и тот же набор страданий. Жаловались там на вещи, которые триста лет назад насторожили бы разве что ипохондрика, но сейчас это были очень серьезные, чуть ли не смертельные показания, и никто не знал, что с ними делать.

Показаний этих было три типа, и прежние диагнозы к ним не прилипали — в номенклатуре немедленно появлялись новые болезни с определением «радужный». Радужный сердечный синдром, радужные обсессии, радужные сновидения. Раз за разом Пименов во сне облетал на огромном самолете, взлетавшем почему-то прямо из центра города, огромный готический собор — нет, целый комплекс соборов, о котором он понятия не имел; почему-то собор назывался Мюнхенским. Мюнхенский собор существовал и был одним из самых высоких в Германии, но он и вполовину не был так огромен, как то, вокруг чего летал Пименов. Сон внушал такое чувство счастья, что просыпался Пименов всегда совершенно и глубоко несчастным, и даже спустить ноги с кровати представлялось ему подвигом. Потом, каждое его движение обрастало теперь гроздью ритуалов, куда более сложных, чем те, что совершались в соборе. При этом бояться ему было совершенно нечего, ибо все уже случилось, — но, видимо, сама мысль о случившемся внушала возможность его повторения, а с этим Пименов жить не мог. Он жаловался также — он, который вообще никому и ни на что не жаловался и даже мигрени ни разу не испытал, — на дрожание в области сердца. «Болтанка», пояснял он, и врачи ничего не понимали: объективно все было нормально, а от слабости никто не застрахован. Слабость действительно была ужасная: теперь ему требовалось долго собираться с духом, даже чтобы отправиться в уборную. И он много читал — он, всегда презрительно отзывавшийся о любой беллетристике, кроме отцов-основателей, которые и то казались ему в последнее время примитивными. Это уж было кощунство, но Пименова как раз за кощунства уважали. Теперь у него в читалке был скачан даже «Я хобот» Жирковского — произведение, давно признанное днищем жанра, но однажды его неосторожно похвалил Ламондуа, и теперь его звали не иначе как «возомнивший о себе Жирковский». Надо бы это вычеркнуть, это ведь тоже бессмертие — а зачем раздавать его направо и налево?

— Понимаете, — говорил Пименов Горбовскому, — меня теперь утешает всяческая третьесортность. Все первосортное напоминает мне о том, каким я когда-то был и больше не могу. Наверное, так было с Дау после катастрофы.

— Дау было легче, — сказал Горбовский. — Он был человек самоуверенный и никогда не задавался вопросом, почему с ним так.

Пименов отвечал ему затравленным взглядом, в котором благодарность за понимание смешивалась с ненавистью за догадливость.

— Господи, — сказал Пименов. — Это же снова жить.

— Ну а вы на что рассчитывали? — спросил Горбовский. — Вы собирались дезертировать? Дудки.

— Да не то что дезертировать, почему же, — вяло сказал Пименов. Речь его была похожа на руку больного, который поднял ее в палате, чтобы поприветствовать гостя, но сил у него хватило на один взмах. На Земле теперь болели редко, а на Радуге того реже, но очень тяжело. Если человек попадал в больницу, то, значит, дела его были не плохи, а ужасны. Многих откачивали, но прежними они не были, потому

Перейти на страницу: