Дуга - Дмитрий Львович Быков. Страница 17


О книге
что опыт бессилия — самый унизительный из опытов.

— Почему же дезертировать, — повторил он. — Но ужасно стыдно, понимаете?

И он процитировал из радужного фольклора, в изобилии сочинявшегося нулевиками:

— Ведь если жизнь не удалась — то это, в общем, полбеды,

Но если смерть не удалась — пошел ты на хуй!

— Ага, ага, — с полным пониманием кивнул Горбовский и процитировал другую песенку своей юности: «И что ж? Могильный камень двигать опять придется над собой, опять любить и ножкой дрыгать на сцене лунно-голубой».

Эта цитата не произвела на Пименова никакого впечатления. Его поэтические вкусы ограничивались нулевым во всех отношениях фольклором. Он любил и запоминал только то, что хорошо распевалось по дороге.

— Со мной случилось примерно вот что, — выговорил он медленно. — Античность умела много гитик, потом христианство все это забыло. Но представьте себе, что христианство пошло по другому сценарию, что оно вспомнило не статуи и мифы, а все эти заговоры, всю эту Медею, высевание драконьих зубов при лунном свете… весь огромный набор суеверий, которые знал Рим, гадание по печени и прочие авгуры. Вот это был бы тот еще ренессанс, даже резистанс. Я чувствую себя как человек, вспомнивший десять предыдущих веков одновременно, и все эти навыки во мне ожили.

Он помолчал и добавил:

— Я становлюсь подозрителен.

В самом деле, это было стыдное признание. Стыдней этого трудно было что-либо представить.

— Кроме того, — продолжал он с некоторой даже важностью, хотя впечатление важности, скорей всего, создавалось самóй медлительностью речи, — я часто забываю, что хотел сделать, и вынужден вести записи: сделать то-то. Но делать мне практически нечего, поэтому записей я не веду.

— Вы довольно точно описываете человека трехвековой давности, — сказал Горбовский, — человека, по которому ежедневно проезжался паровой каток. При этом, как и у многих людей поздней Полуночи, у вас сохранялось сознание человека Полудня, но оно не находило опоры в окружающем мире.

— Ну да, — вяло сказал Пименов, — но это все совершенно бессмысленно, то, что вы говорите.

Горбовский не возражал, ибо это тоже было бессмысленно.

— Ну хорошо, утешьте меня, — сказал Пименов, — опишите ваше состояние. С вами что-нибудь случилось? Вы-то ничего не потеряли, кроме корабля, который вам, думаю, вернут.

— Случилось, — серьезно сказал Горбовский. — Случилось самое значительное из всего, что когда-либо со мной было вообще. Я был плоский, 2D, а стал трехмерный. И даже, я бы сказал, шестимерный. Но до того я был двуногим, а стал, как бы сказать, шестиногим.

— Вот если бы возможны были путешествия во времени, — сказал Пименов, но фразы не закончил.

— Ламондуа говорил, что после нуль-Т немедленно займется этим.

— Ну, Ламондуа шутил. Он все-таки был не сумаcшедший, вечного двигателя тоже не планировал.

— А вот Козырев…

— Козырев интересен только как прототип, — сказал Пименов, не проявив интереса к теме. — Но если бы путешествия во времени хоть насколько-то были реальны, я бы к ним туда слетал, потому что среди раздавленных людей мне было бы комфортнее.

— Да, — кивнул Горбовский, — идеальная среда для других раздавленных. Но они бы вас не приняли. Они бы вас приняли за мигранта — и были бы правы. А к мигрантам там плохо относились, что их и сгубило в конце концов.

Пименов посмотрел на него с внезапной надеждой.

— Именно это? — спросил он по-детски.

— Именно это, — серьезно кивнул Горбовский. — А нам это не грозит, как не грозит человеку Возрождения вспомнить лунные заклинания. Да и луны у нас тут нету, и все, что происходит с нами, намного менее романтично.

Он тяжело поднялся. Ему тоже все давалось тяжело.

— Так что придется жить, Валя, — сказал он без улыбки. — Пойду, мне надо бы поговорить с Габой, но почему-то к нему не пускают. Наверное, я и ему не нужен. 15.

Желающих поговорить с Габой было трое, потому что далеко не всякий атлет, специалист по четырем основным единоборствам и лучший бегун планеты, мог бы скрываться в белоснежном пейзаже, будучи негром. После многих лет забвения это слово опять было на Радуге в ходу, тут не уважали никакого лицемерия и называли вещи прямо.

Желающих было трое, а поговорил четвертый.

— Потому что он наш, — веско пояснил так называемый Вятич; не знали, фамилия это или позывной.

— В каком смысле? — насторожился Авраменко, начальник охраны Столицы неизвестно от кого. Странно, как только Столица перестала функционировать, там понадобилась охрана, а прежде и слова такого не знали.

— В том, что мой.

У Вятича была неприятная манера шифроваться и тем подчеркивать свою значимость. В комиссии все были люди неслучайные, но одним из главных минусов КОМКОНа-2 было то, что в нем в силу глубокой секретности большинство специалистов друг друга толком не знали. От кого они прятались — Авраменко не сказал бы, потому что Странников никто никогда не видел, а более высокой инстанции на Земле вроде бы не водилось. Разве что Планетарный совет, но Планетарный совет давно пребывал в статусе Неизвестных отцов и появлялся в основном на парадах. Где все нормально, говорил Глухов, там власти не должно быть видно.

Вятич, однако, и сам плохо понимал, как построить разговор с Габой. Это был далеко не тот Габа, которого он видел два года назад, и самое ужасное, что, как и в случае с детьми, он не мог сказать о переменах в нем ничего внятного. Габа с детьми был теперь связан неотчетливо просматривающимся заговором, они перенесли вместе нашествие Волны, а потом неделю зимы, понимали друг друга с полужеста, и Габа постоянно приказывал им молчать, таинственно прикрывая глаза и поджимая губы. Между ними шла какая-то игра, но игра недетская и неприятная. Самое обидное, что с ними ничего теперь нельзя было сделать. Они были защищены статусом детей, и статусом пострадавших, и чувством вины, которое испытывали перед ними все, потому что взрослые их не спасли и теперь должны были вечно искупать свою ошибку. Разумеется, можно было перевалить весь груз на Склярова, и Скляров не возражал — Исусик, новый святой, вот так теперь выглядит Юность мира, — но Скляров был доказанно и подтвержденно не виноват. А вот кто тот фрайер, который не заправил флайер, — это был отдельный вопрос, это предстояло выяснить, и если это было дело Габы, то с ним следовало разобраться с предельной жесткостью. Правда, ни один регрессор таких полномочий не имел, и понять его логику Вятич не мог, хотя понимал многое и быстро. Для начала, подумал Вятич, в общем тренде не столько деградации, сколько архаизации — надо сказать комплимент, люди древних культур к этому чувствительны. Канэко вчера весь день был счастлив, когда психотерапевт похвалил его самодельную катану, два дня ее вытачивал по древним чертежам. Канэко никогда не был гением, распределение не требовало гениальности, но в прежнем своем состоянии, Канэко доволновой, никогда не пришел бы в восторг от столь грубой лести столь примитивному навыку. Габа был регрессором высокого класса, но Волна прокатилась и через него, и Вятич сказал заискивающе:

— Прежде всех прочих выяснений мне хотелось бы понять, дорогой друг, каким образом ваша славная команда, ваши, так сказать, Chums of Chance на совершенно лысой планете укрывались в течение недели.

Если бы Габа начал изображать смущение или, напротив, пыжиться, это значило бы, что Волна травмировала и его; но он шмыгнул носом и буркнул: there are more things in Heaven

Перейти на страницу: