— Смотрите не перегрузитесь, ребята! — добродушно посоветовал Попов из машины, замедлившей ход.
— Приказание старших — радость для подчиненных! — мигом откликнулся с бочки усатый старшина. — А только не сомневайтесь, товарищ генерал: мы все как штыки к бою готовы!
— Из какой части будете?
— Из Четвертого мехкорпуса да из Четвертого танкового.
— Стало быть, встреча двух фронтов продолжается?
— Да вот уже шапками и часами обменялись на память, товарищ генерал.
— Одобряю, вполне одобряю!
Над хутором Советским, почти дотла выгоревшим, напоминавшим груду углей после костра, снег таял прямо в воздухе и падал на каракулевые папахи, на плечи полушубков крупными каплями — и это при десятиградусном морозе! Здесь же, на единственной хуторской улочке, где снег и пепел мешались в липкое месиво, приезжих встретил офицер штаба 4-го механизированного корпуса и провел между воронок к чудом уцелевшей хате, в которой обосновался Василий Тимофеевич Вольский.
Начались объятия и поздравления с победой. Вольский, несмотря на валенки и на меховой жилет поверх генеральского кителя, выглядел особенно молодцевато, хотя левое веко по-прежнему подергивалось. Он тут же вкратце сообщил о положении механизированных бригад: 59-я ведет бой за лагерь им. Ворошилова, 36-я, переправившись через речку Карповку, наступает на Платоновский, 60-я — в резерве.
На кухонный столик была выставлена трофейная бутылка шампанского; нашлись и «бокалы» — попросту солдатские алюминиевые кружки. Словом, победа была отмечена достойно. Но Алексей Жарков старался избегать взглядов Вольского. То чувство недоверия, которое он еще несколько дней назад испытывал к нему, обернулось теперь внутренним попреком и обжигало игольчатым холодком — настолько же неприятным, насколько приятной была острая шипучая влага вина.
«Вот уж воистину: век живи — век учись! — подумал Жарков. — Зато какую светлую веру в нашего солдата, в нашу конечную общую победу рождает выигранная в волжских степях битва! И шагать нам теперь с этой верой до самого Берлина!»
Глава двадцатая
Сила силу ломит
I
Прохор не знал об окружении войск Паулюса, потому что сам был окружен в мартеновском цехе и дрался на крохотном островке из битого кирпича и покореженного железа — на своей родной двенадцатой печи.
Немцы были повсюду — за литейной канавой, среди нагромождений изложниц, и на шихтовом дворе, в грудах металлического лома; они отсекали Прохора автоматно-пулеметным огнем от товарищей, засевших на крайней, пятнадцатой, печи, в свою очередь окруженных, так как за ними, вблизи Волги, на шлаковых отвалах, были опять же немцы. Но хотя они и расползлись повсюду, печь № 12 оказалась для них неподступной крепостью. Они атаковали ее днем и ночью — в любое время суток, а отступив, дробили ее сверху, как молотами, минами. Однако печь-крепость держалась, только пуще прежнего окуривалась ядовито-рыжей магнезитовой пылью, да еще непримиреннее ощетинивалась стальными балками. И фашисты, должно быть, в суеверном ужасе думали, что есть у русских какой-то тайный подземный ход, по которому они беспрерывно пополняют свои скудеющие силы…
Со своей стороны Прохор все делал для того, чтобы ввести врага в заблуждение. После гибели двух бойцов рабочего отряда, Азовкина и Колосова, оказалось у него в запасе оружие, и он сейчас же поставил ручной пулемет на одну сторону, автомат — на другую, винтовку — на третью, а гранаты разложил по кругу. И когда фашисты всем воинством шли на приступ со стороны литейной канавы, он сейчас же ложился за пулемет или, по мере нарастания опасности, хладнокровно, почти не глядя, заученным хватким движением брался за гранату; когда же фашисты норовили подкрасться к печи поодиночке, он пускал в дело то винтовку, то автомат.
Но один остался Прохор Жарков, один! К тому же шальная пуля прострелила ему левую руку, и пришлось теперь зубами срывать предохранительную чеку с гранат. На убыль шли и патроны. А во рту уже несколько дней ни крошки хлеба, ни глотка воды — там одна горькая, сухая пыль. Да еще на беду ярится мороз, насквозь прокалывает кончики пальцев, норовит их намертво приморозить к ружейному затвору…
Смерть давно уже выжидающе ходила вокруг да около Прохора, и он успел привыкнуть к ней, а привыкнув, просто не замечать ее. Но умереть здесь, на родимой печи, где прежде, в старые добрые мирные времена, он ощущал свою неуемно-молодую силу и ловкость, казалось ему, рабочему человеку в душе и солдату лишь по жестокой необходимости, неслыханно оскорбительным делом. Одна мысль, что родной мартен может стать могилой для него, Прохора Жаркова, вызывала протест всего израненного, продымленного порохом человеческого существа и, главное, распаляла желание выжить на зло всем смертям…
II
Несколько дней кряду не спал Прохор, усох лицом и телом, дико озирался сухими, без блеска, глазами. Казалось, вся его физическая и духовная сила теперь сосредоточилась в этих бдительно-бездремных глазах, ибо сомкнись веки хотя бы на минуту — и прощай жизнь!
Однажды Прохор уловил крики «ура», то влетавшие в скособоченные цеховые ворота со стороны Волги, то безнадежно глохнувшие в сплошном грохоте и треске пальбы. Похоже было, что около цеха, где-нибудь под Шлаковой горой, высадились наши свежие части.
Тем острее ощущал Прохор Жарков свою отъединенность от наступающих бойцов. Его уже злило, что фрицы не идут на приступ мартена: ведь тогда можно было бы хоть часть вражеских сил отвлечь на себя! Однако в конце концов Прохор рассудил: «Коли немцы больше не наведываются, так надо их силком приманивать». И он принимался швырять гранаты в дымно-морозную мглу цеха. Он даже свою нижнюю окровавленную рубаху вывесил наподобие флага на стальной балке печного свода — опять же для «приманки»…
Все было напрасно! Противник сосредоточил всю огневую мощь на цеховых воротах и правее от них — на исковерканном прокатном стане, а на мартен вовсе не обращал внимания. И Прохору оставалось только вздыхать мечтательно: «Эх, кабы Колосов и Азовкин живы были! Тогда мы сделали бы вылазку! Саданули бы гадам прямо в бок, а не то и в спину!»
Однажды утром или вечером (сутки для Прохора давно слились в один нескончаемый день) услышал он, растревоженный, чихание сквозь разбитую решетку насадки, а затем — ругань на чистейшем русском языке, после которой сразу же успокоился: ведь свой свояка чует издалека. Больше того, Прохор наклонился над пыльной, тепловатой ямой и с готовностью гостеприимного хозяина протянул приклад винтовки. Когда же в приклад вцепились чьи-то клещеватые пальцы, он потянул его на себя и вскоре увидел белую от известковой пыли красноармейскую каску и блеснувшие из-под нее дремуче-темные глаза.
— Кто таков? — спросили эти глаза, кажется,