— Беспутный ты, Прошка: не учишься, как Алексей, только и знаешь девок портить, — ворчал отец, а случалось, и бил меньшого сына, особенно когда являлись родители обесчещенной и жаловались, грозились.
— Да вы что, видели меня охальником? — обычно возражал Прохор с издевательской ухмылкой. — Где улики, что от меня ваша дуреха невинности лишилась?
Так он и жил, считая жизнь простой, немудрящей штукой. Ему казалось, что тяжелая работа у печи оправдывает все его зверские выпивки и дебоши. Когда же отец снова принимался совестить, Прохор сам в ответ корил его: «Ты, батя, давно отбился от рабочего класса: дым и копоть сменил на сладкий речной воздух», — и отец умолкал, словно пристыженный. А на все наставления старшего брата, парторга на Тракторном заводе, Прохор одно твердил: «Каждому свой путь в жизни предназначен. Ты, Алеха, вверх по ступенькам лезешь к руководству — я, грешный, малым довольствуюсь: над одной печью властвую. Ты вот слова разные агитационные говоришь — я за Советскую власть тоннами металла агитирую».
Прохор гордился своей принадлежностью к рабочему классу. Он полагал, что тот, кто не имеет на руках волдырей от ожогов, подпаленных волос на голове, прожженной майки на груди, не вправе судить его, Прохора Жаркова. И он шагал по жизни широко, независимо, гордо, не задумываясь над каждым пройденным шагом, веря в безошибочность своих поступков, ибо, по его разумению, он вышагивал в ногу со всем рабочим классом и, значит, не мог ни в чем ошибиться, а если иногда и чувствовал уколы совести после какого-нибудь очередного буйства, то тут же утешался мыслью: все равно он, Прохор Жарков, делает в жизни больше добра, чем зла!
Из всех укротителей бедового парня самой проницательной была мать. «Женить бы нам Прошу, женить поскорей, вмиг остепенился бы», — частенько приговаривала она, вздыхая, покачивая головой каждый раз при вести о проказах меньшого сына, самого шалопутного и самого любимого: ведь материнское сердце терпеливо и сострадательно, оно всегда, по странной логике, жалеет тех, кто больше других приносит огорчений.
Прохору часто присватывали невест, однако он столько ощущал в себе жизненных, неперебродивших сил, что считал женитьбу преждевременной и на все доводы в пользу ее обычно возражал с наивно-простецким видом, но с играющей на толстых чувственных губах ухмылкой: «Ведь я же еще жеребеночек, на меня рано хомут надевать».
И все же Прохора женили. Произошло это самым неожиданным образом и для него самого, и для его родителей. Однажды в ноябрьский праздник он допоздна гулял в доме своего приятеля Сеньки Капустина. Во время пиршества Прохора то и дело подсаживали к сестре Сеньки — к миловидной, кроткой, большеглазой, как святая дева на иконе, Варваре, с которой когда-то путался Жарков и которую после этого стали звать Варварой-великомученицей: она понесла двойню, к счастью или к несчастью не выжившую. Теперь, чуя подвох, Прохор норовил подальше отсесть от Варвары, но ему каждый раз подливали в стакан водку, да еще смешанную с вином, и он, хмелея до беспамятства, снова оказывался рядом со своей бывшей зазнобой. Наконец сплошной пьяный туман застлал ему глаза; он положил буйну голову на стол и тут же захрапел неистово. После этого хозяевам оставалось только перенести желанного гостя в светелку дочери, втолкнуть ее туда и запереть обоих. А утром, по давней договоренности, явился еще один Капустин, участковый милиционер, да с ним управхоз, грозный свидетель, и Прошка, лежащий в обнимку с Варварой, был торжественно разбужен и, при общей здравице, объявлен женихом.
Это хитро подстроенная каверза так пришибла Прохора Жаркова, что он безропотно покорился судьбе. Зато после свадьбы, в первую же брачную ночь, Прохор жестоко избил Варвару. Он бил ее и потом, при каждой выпивке; да и напивался он отныне, пожалуй, затем, чтобы лишним ударом напомнить безответной жене о своей непримиренности с положением семейного человека.
Но несмотря на пьяные дебоши, независимо, казалось, от собственной воли, Прохор, подобно пловцу, попавшему в омут и яростно сопротивлявшемуся стихии, все-таки был вовлечен в водоворот нового житья-бытья и, как предвидела его мать, стал мало-помалу остепеняться. К тому же по природе своей он был добр и отзывчив на чужую доброту. Он видел, что Варвара была покорной, уступчивой женой, хозяйство вела исправно, могла при случае дать дельный совет; опять же и среди соседей она слыла разумницей, и матери пришлась по душе умелой стряпней. А кроме того, Прохор вскоре стал отцом: у него враз родилось два сына — «два сталевара», как с тайным довольством решил он.
Теперь уже, совестясь, Прохор украдкой прятал деньги на выпивку, а приходя домой пьяным, сдерживался от выкриков, от громыхания сапогами, чтобы не разбудить ребятишек. Правда, такая сдержанность его самого же тяготила. В эти минуты ему даже хотелось услышать от жены слова укоризны: тогда бы нашелся предлог ударить ее; однако жена укоряла лишь скорбными иконописными глазами — и Прохор уже затихал внутренне…
Житейское пророчество матери сбылось.
III
Как луна резко и неизменно делится на две половины — освещенную и теневую, так и жизнь Прохора Жаркова была строго разграничена на две части: на личную, многим невидимую и недоступную, и на ту, которая словно бы освещалась печным огнем и многим была известна, широко видима.
На этой, видимой, заводской половине своей жизни Прохор был совсем другим человеком — рачительным хозяином печи, прикипевшим, как магнезит, к ее раскаленному своду, отзывчивым на все ее радости и беды: ведь все-таки десять лет прошло с той поры, когда он явился в мартеновский цех.
Это десятилетие было путем медленного, упорного, но неуклонного восхождения Прохора по горячим ступенькам к мастерству, хотя ой как прижигало на них пятки!
Почти год, нагуливая ядреные мускулы, Прохор исполнял разную подсобную работу: то помогал канавщикам готовить канаву под изложницы, то ломиком выковыривал пережженный кирпич-огнеупор из еще не остывшего разливочного ковша, то, между делом, бегал за самогоном для старого мастера Левкина, чтобы услужливостью пробиться в сталевары. И Левкин наконец-таки взял его четвертым подручным. Теперь он, прожигая подметки, подпаливая снизу штанины, сгребал шлак в разлуку — прожорливую пасть в стальном полу, прибирал битый кирпич после ремонтников, весь порченый инструмент, то есть мог бы по праву называться «подметалой», кабы не имел сверх всех нагрузок главнейшую, которая и возвышала его в собственных глазах. Ибо отныне у него было целое хозяйство — пять печных окон и пять увесистых кирпично-железных крышек. Во время завалки шихты в мартен, он, крышечник по