Совсем потеряв голову, Рафаэль, охваченный любовным безумием, отделился от остальных и, став перед Матильдой, запел:
Отколь явилась ты,
О королева красоты?
Посмею ль бросить взгляд?
Я так робею, что сам не рад.
Молчите, ветры и леса!
Дыханье ее — как птиц голоса,
Ее походка — как ветер легка
И словно влечет за собой облака.
Все и вся поют ей хвалу
На этом роскошном вселенском балу.
Коли она поклонится вам —
Тотчас взлетите высоко к небесам.
О королева красоты!
Нашей смерти жаждешь ли ты?
И от блаженства умирают,
Коли надежду потеряют.
О радость! О боль!
Юноши с ходу возвели незнакомца в ранг своего верховного главнокомандующего и стали изображать военный поход, который в самом деле являл достаточно забавное зрелище.
Впереди шествовало несколько человек, издававших жуткие звуки, пародирующие маршевую музыку, за ними выступали двое, несшие чудовищный меч военачальника. Затем следовал юноша, воздевающий к небесам увенчанный перьями берет командира, а по бокам его двое торжественно несли по одной перчатке военачальника, мимикой изображая ее неподъемную тяжесть. Затем двое юношей вели под руки самого избранника. Тот бросал на всех злобные взгляды, сквернословил, вырывался, скрежетал зубами, но юноши крепко его держали, и чем больше он буйствовал, тем крепче сжимали его сильные руки юношей, вынуждая делать еще более забавные гримасы. Рафаэль превосходно справился со своей задачей — держать командира в постоянном напряжении, так что именно ему обязан был незнакомец главными муками.
Процессия медленно продвигалась вперед, но вдруг перед Рафаэлем вырос Альбрехт Дюрер.
Нужно сказать, что Альбрехт Дюрер с женой и доктором Матиасом тоже хотел немного пройтись по Галлеровому лугу. Однако к нему, как всегда, тут же присоединилось столько высокопоставленных друзей, что сопровождающая его толпа или, вернее, свита вскоре образовала целую процессию. Но нынче к ней добавились и многие князья и аристократы, прибывшие в Нюрнберг на торжества и не преминувшие посетить Галлеров луг вместе со своими многочисленными разодетыми в пух и прах слугами. Пожалуй, именно Дюрер подвигнул их на это, ибо его окружили они, воздавая хвалу не только его искусству, но и восхитительному красноречию и гармоничному благозвучию всей его натуры.
Лицо Дюрера было исполнено силы и возвышенного духа. Однако оно было столь четко вылеплено, что сводило на нет некое нивелирующее влияние образованности, делающее лицо красивым. Глубина души художника угадывалась в восторженном взгляде, который часто лучился из-под его густых, нахмуренных бровей, а его приветливость — в неописуемо обаятельной улыбке, игравшей на губах, когда он начинал говорить.
Многие утверждали, что в его глазах читается некоторая болезненность, а не совсем естественный цвет лица свидетельствует о некоем тайном недуге. Такой цвет лица встречается на некоторых полотнах мастера, главным образом у монахов, и передан он с таким чувством, что становится ясно: Дюрер знал, что у него самого цвет лица не совсем обычный.
Дюрер любил красиво одеваться, отдавая должное своему прекрасному телосложению — ведь отдельные части его тела зачастую служили ему самому моделью. Весь его облик сегодня, в это солнечное воскресенье, производил особенно приятное впечатление. На нем был обычный плащ из черного лионского шелка. Ворот и рукава из рытого бархата того же цвета украшены изящным узором. Камзол с большим вырезом на груди был сшит из цветной венецианской парчи. Широкие, ниспадающие пышными складками панталоны доходили ему лишь до колен. Этот праздничный костюм довершали, как и предписывал обычай, белые шелковые чулки, большие банты на туфлях и берет, прикрывавший лишь полголовы и украшенный маленьким волнистым пером и драгоценным камнем, пожалованным императором.
Итак, Дюрер внезапно возник перед своим приемным сыном и строго сказал:
— Рафаэль! Рафаэль! Что это за глупые выходки! Не изображай шута перед этими благородными господами.
В этот миг взгляды Зольфатерры и Дюрера встретились — словно два меча скрестились, исторгая снопы искр. Зольфатерра промолвил странным тоном:
— Этот роскошный шут покуда еще не грозит мне смертью! — и заковылял сквозь толпу.
Дюреру явно пришлось перевести дух после перенесенного волнения. Потом он обратился к окружающим, с трудом произнеся дрожащими губами:
— Давайте уйдем отсюда, судари мои!
Да смирится любезный мой читатель с тем, что теперь я поведу его в дом благородного патриция Харсдорфера, а именно — в небольшую комнату с готическим эркером, в которой родители Матильды обычно встречаются, встав поутру и одевшись.
На этот раз встреча Харсдорфера и его супруги не была светлой и радостной, как обычно. Бледность их лиц свидетельствовала скорее о глубокой тревоге, снедавшей их души. Они молча поздоровались друг с другом и опустились в тяжелые, обильно украшенные резьбой кресла, стоявшие у столика, покрытого роскошным зеленым ковром. Госпожа Эмерентия сложила руки на коленях и в глубокой печали уставилась взглядом в пол. Господин Харсдорфер, опершись рукой о столик, глядел сквозь стекла эркера в пустой простор неба.
Так старики просидели какое-то время, пока господин Харсдорфер наконец не сказал тихим голосом:
— Эмерентия, почему мы оба так грустны?
— Ах, — ответствовала та, не в силах долее сдерживать слезы, покатившиеся по щекам, — ах, Мельхиор, я всю ночь слышала, как ты вздыхал и потихоньку молился, и я тоже вздыхала и молилась вместе с тобой. Бедная наша доченька Матильда.
— Она поддалась, — сказал Харсдорфер тоном скорее горестным, чем строгим, — она поддалась сильной и гибельной страсти, которая жжет ее изнутри, словно смертельный яд. Пусть милость Господа нашего вразумит меня и вручит мне средство спасения бедной нашей девочки от погибели, неопасное для нее самой. Ведь ты знаешь, Эмерентия, я мог бы в любую минуту прибегнуть к силе, я мог бы удалить из города безрассудного юношу. Я мог бы…
— Ради Бога, — перебила его супруга, — Мельхиор, ты не способен на что-либо подобное. Подумай о Дюрере, подумай о Матильде, ведь ты разобьешь ее сердце. И сам посуди, Мельхиор, разве нельзя понять бедное милое дитя? Когда по несчастному стечению обстоятельств юноша попал в наш дом, разве он не был воплощением любезности? Какая мягкость в манерах,