Да и преступление по северным масштабам яйца выеденного не стоит, не ахти какое: полтора-два десятка уложенных оленей, пара лосей – подумаешь, тьфу! Но Корнеев признал бы себя старым, списанным в тираж и ни на что уже не способным человеком, если бы струхнул и ушел отсюда, вот ведь как, – любая осечка потом, малый затор, капелюшная задержка воспринимались бы им как душевный крах, личное поражение, сопровождаемое горькой, иссасывающей болью. Он к себе бы начал относиться по-иному и после такого бегства безнадежно провалился бы в тартарары, да что к себе?! После этого Колесничук, например, просто перестал бы для него существовать! Даже Петуня Бобыкин – и тот тоже перестал бы существовать.
Допусти один раз бегство, оступись, отползи на «заранее заготовленные позиции», как иногда любят высказываться некие дипломаты, и все: отступление уже станет нормой жизни. Понадобится очень многое, чтобы вернуть потом человека в старое русло. Кое-кто может даже улыбнуться: доморощенная философия, мол. Но в этой-то «доморощенной философии», быть может, сокрыта первопричина жизни, суть бытия – отсюда именно и идет все, сила характера не только одного человека, но и всего народа произрастает вот именно из таких неуступок, из желания сопротивляться злу, делать усилия во имя чьего-то спасения: кулика, гималайского медведя, желтого уссурийского тигра, все это вроде бы мелочи, пустяки, но ведь эти «пустяки» обладают способностью перерастать в явления крупного масштаба.
И другое чудилось Корнееву: вездеход как-то связан с предательством Валентины – прямо или косвенно, Корнеев не знал как, но связан, и вполне возможно, похититель, либо пособник, или какой-нибудь подлец сидит сейчас в железной громыхалке, взирает злобно на вертолет, подводя под его дюралевое пузо ствол своего ружья.
– Ну что, мужики? – Корнеев взглянул вниз, пока он делал круг, коробка снова ушла вперед. – Не дадим вконец распушить оленей? Пусть знают: не они сильные, а мы, и не зло в конце концов верх берет, а добро. Добром жив человек. И в первую очередь мужик.
– А баба? – Колесничук уже уверовал в собственную неуязвимость: ничто с ним не сделается, «пуля – дура». Подмигнул Корнееву.
– Не баба, а мужик – начало начал, – поморщившись, выдал «сентенцию» Корнеев, тронул рукою грудь – болело там, пекло там, рана свежая, к которой не подступиться, ни перевязать, ни смазать ее ничем, вот и горит. Горит, не тлеет – звон сплошной во всем теле стоит. «Эх, Валя!», – вздохнул Корнеев. Остановилось для него время. Не жизнь теперь будет, а движение по инерции. – Женщине не обязательно быть доброй, она не воюет, природой к этому делу не призвана. А настоящий мужик – всегда воин и как всякий воин обязан быть добрым: врага от заблудившегося отличить, пожалеть дитя и женщину, к пленному отнестись как к человеку.
– Блажной ты какой-то сегодня, командир. У тебя дома ничего не случилось?
– Нет.
Колесничук пощипал пальцами подбородок, подтянулся, зорко заскользил взглядом по неказистой земной горбине: начали снижаться.
Телом, душой, чутьем Корнеев понимал: должно наступить освобождение, вот только откуда оно придет – не мог определить. Просто не дано было. Это находилось где-то в секущей звонкой выси, куда не добраться, над мозгом, над чутьем и душой, это было вне пределов доступности.
Хлопали, рубя сухой стеклистый воздух, лопасти, чадил, обволакивая вертолет черным боевым дымом, двигатель – машина хоть и старая была, а послушная, ходкая, сделана надежно – вертолет, как знал Корнеев, готовили для запуска в серию, но серии из него не получилось: чем-то не устраивала модель конструкторов, и машину, поскольку была нехватка, да такая, что из-за вертолетов некоторые руководители, осваивающие Сибирь, готовы были стреляться на дуэли, не то что в Москву, в министерство специально ездить – и ездили! – пустили в дело.
Он относился к машине с нежностью, бережно, словно к живому существу, случалось, даже разговаривал с вертолетом – терпеливо, наставительно, как охотник, например, разговаривает с собакой, которую собирается взять в тайгу пособолевать или побелковать: вся работа, вся удача – в собачьей ловкости, в нюхе и неутомимости ее – вот где секрет успеха. Корнеев любил свой вертолет, как промысловик добычливую лайку, даже чернаком не мог его обругать.
Вот земля выровнялась, погрузнела, стала на свое место. Они пронеслись над самой «атеэлкой». Вдогонку – это Корнеев понял в ту же секунду – артельщики рубанули дуплетом, жаканы глухо щелкнули по вертолетному корпусу, оставили гнутые вмятины и, отрикошетив, ушли вниз, в снег.
Напрягся Корнеев и, заглотнув в себя выдох, словно стрелок, приготовившийся прицельно бить по зверю, сдавил зубы – ох и любим же мы стискивать челюсти в трудные минуты, и брат-литератор пишет об этом с такой охотой, любовью и знанием, будто сам каждый раз сие делает, – подумал, что действительно надо ко всем чертям уходить от вездехода, пока их не подбили, устало потерся подбородком о воротник: все это пустые мысли, – заложил вираж над землей.
Тут неожиданно из притеми вертолетного чрева как-то странно, боком, медленно, словно в кино, где специально тормозят бег кадров, вывалился Петуня Бобыкин, бумажно-бледный, кожа на лице даже прозрачной, пористой сделалась, перевернулся нелепо, спиной, острыми лопатками подростка, различимыми даже сквозь теплую одежду, вниз и со всего маху грохнулся об пол.
Корнеев свел глаза в щелки, но рук от штурвала не оторвал.
– Колесничук, посмотри, что с ним… Быстро, Колесничук! – В Корнееве все напряглось, удары сердца стали неслышными и редкими, боль, что горела в нем, потухла, уступая место, быть может, боли другой, более жгучей и сильной, несчастью, более крупному, чем его собственное. Корнеев знал, что произошло с Петуней Бобыкиным, Колесничуку можно было и не смотреть, и так понятно: в Петуню угодил жакан. – Что с ним, Колесничук? Ну!
А у Петуни глаза уже остановились, подбородок задрался вверх. «Собственно, какое это уже имеет значение?» – устало, надломленно заплескалась мысль в голове. Будто вода.
– Ну, Колесничук!
Второй пилот соскользнул с сиденья, разодрал утепленный комбинезон на Петуне, и, завернув вверх васильковый – дитячий цвет – свитер, притиснулся ухом к Петуниной груди, слушая, колотится сердце или нет.
Медленно поднялся с пола, пробормотал что-то безъязыко – булькали, застревая в горле, уродливые мятые слова, а вот какие это были слова – не разобрать: «По… по-бо… п-бо… П-п-пе…» – затрясся в ужасе, вот уже и безъязыкие слова Колесничука не были слышны, хрипел лишь воздух в его груди, рвалось там что-то в клочья, и все.
«Во-от покатилась с неба звезда-а – не-екуда падать…» Какие-то рыдания возникли в ушах, а