Всему своё время - Валерий Дмитриевич Поволяев. Страница 102


О книге
на себя грех, сломала его, Костину, жизнь? Ведь не жить ему больше, точно не жить – он даже конец свой чувствует, уже нащупал тот самый таинственный предел, горный перевал, за которым ничего больше нет.

Понятно, почему Серега, например, холостякует, упрямо держится за это свое состояние – он просто боится душевного поражения, измены близкого человека. «Маленький я еще, годы не подошли, молод. Женилка не выросла…» Смеется чудак. А дело совсем в другом. Когда человек один, то рассчитывает только на самого себя, сам себя прикрывает с тыла, с флангов, сам держит фронт, если же женится – часть позиций невольно, хочешь этого или нет, передает второй половине, она становится его тенью, его заботой, его радостью, его болью. Но вдруг – прокол, прорыв флангов, тыла, удар в поддых, ослепление. Чтобы не было этих ударов, глаза были целыми, позвоночник неперебитым, не надо жениться. Правильно Серега поступает.

Корнеев горько сощурился, ощутив, что к горлу подкатывает теплая волна, потянулся рукой к дырчатому пятаку ларингофона, зажал его крепко пальцами и, чтобы не слышал Колесничук, застонал сдавленно, смято, довольно громко. Хорошо, что в грохоте и свисте вертолетных лопастей этот стон не был различим. И тем не менее Колесничук, человек бывалый, как-то странно взглянул на Корнеева – он что-то почувствовал, и Корнеев, решивший было передать рукоять управления второму пилоту, смял в себе это желание.

Покосился вниз: бесцветный серый снег с бесцветными прозрачными тенями, островки черного уродливого леса, на болотах кое-где куга из чарыма вылезает, наружу продирается, тихо, безлюдно, глухо. Ни одного ориентира, ни одной зацепки, летать можно только по памяти да по приборам: одно болото, похожее на другое, между лесистыми плешинами тоже нет никакого различия, они словно близнецы, болота эти, и куртины куги одинаковы, смахивают на неряшливо подстриженные ржавые клинья.

Внутри снова возник спазматический комок, двинулся, словно пузырь воздуха вверх, выбивая из груди рыдающие всхлипы; Корнеев опять поспешно зажал пальцами пятак ларингофона: давящая тоска вновь подступила к горлу. Вместе с тоскою – слезы.

Почему-то люди стесняются, панически боятся своих слез, говорят о них пренебрежительно, как о некой постыдной слабости, признаке внутреннего краха, катастрофы, и совсем упускают из виду, что слезы – лекарство, они снимают с души камень, и если не в состоянии бывают снять целиком – горячести, едкости в них не хватает, – то хотя бы размягчают гранитную холодную плоть, согревают ее, облегчают страдание. Слезы – это убедительный язык, не тот язык, что состоит из звучных слов, фраз, из коих можно свить кокон, кошелку и спрятать там что угодно, а другой, это язык жизни и смерти, самое искреннее из всех внешних человеческих проявлений.

– Товарищ Колесничук, – Корнеев снова услышал в наушниках жизнерадостный Петунии голос, – герои американского писателя Теодора Драйзера уверяют, что человеку полную независимость обеспечивают только деньги и больше ничто. Это правильно?

– Дураки они, твои американские герои, – как всегда без дипломатических экивоков, высказался Колесничук, поерзал на сиденье, косясь глазами в сторону командира вертолета, – ничего они не смыслят в котлетах из свежей кабанятины. Жив он хоть твой философ, Драйзер этот?

– Умер.

– Иэ-э! Если бы жив, письмо можно было бы ему послать. Чтоб «а» с «б» не путал.

– Он-то, может, не путает.

– Ну, ну…

В кабину просунулась Петунина физиономия с нежными девчоночьими конопушками на носу и мягкими губами. Взор – ясный, доверчивый. Петуня Бобыкин всему верит, мнение и Теодора Драйзера и Колесничука для него одинаково важно: оба для него – авторитеты.

– Ты любил когда-нибудь, Петуня? – спросил Колесничук.

– Нет, – тряхнул чубом Бобыкин и зарделся.

– И бабу небось даже никогда не тискал? – искренне изумился Колесничук, натужился, вывернул голову, воззрясь на бортмеханика, и когда Петуня Бобыкин снова отрицательно тряхнул своим чубом, воскликнул: – Ну, ты даешь! Может, тебя познакомить с кем-нибудь? Это мы живо. Вместе с командиром займемся… А?

– Не надо, я сам, – с достоинством произнес Петуня, еще больше залился краской, из молочнокожего молодца превратился в темноликого старца.

– Ну, как знаешь, – Колесничук подмигнул Корнееву, – а баб целовать – сла-адкое, Петуня, дело. Они созданы, брат, для любви, для нежности, для ласки, – Колесничука, похоже, понесло, – и пренебрегать этим нельзя.

– А я и не пренебрегаю, – дозольно бодро заявил Петуня.

– Так вот, любовь, Петуня, если она настоящая, – подлинная свобода. Ага. И земельный участок с вишеньем и сливовыми деревьями, и домик с белыми известковыми стенами и крашеной крышей – тоже подлинная свобода, и земля, все ее расстояние, на которые жизни двухсот путешественников не хватит, – все это тоже самая натуральная свобода. А ты – деньги, деньги… Плохо сказал!

– Да не я сказал, а американский писатель Теодор Драйзер.

– Ошибается он. Деньги, если хочешь знать, губят человека. И не потому, что он хи-хи, ха-ха – бесом становится, мелочится и дрожит, боясь упустить капитал, а в смысле здоровья. Запоминай, Петуня! Это я не в книжках, как ты, вычитал, а своим этим вот, – Колесничук стукнул себя рукой по голове, – амбаром допер. Знаешь, какое здоровье нужно, когда у тебя заводятся большие деньги? Лосиное. Того хочется, другого. Ну и не выдерживаешь…

– Гляди, командир! – услышал Корнеев голос Колесничука, перевел взгляд в его сторону, а потом вниз, в прозрачный поддон колпака, где виделась ровная, стылая белизна земли. Вот белизна взвихрилась, и из густых снеговых косм вытаял темный спичечный коробок, подержался минуту на поверхности, снова нырнул в снеговое густотье. – Вездеход, – пробормотал Колесничук, выругался: – Вот гад, он же оленей гонит! И лоси, кажется, в оленьем стаде есть. Не разберу только, сколько их.

И такая тревога прозвучала в его голосе, что Корнеев вскинулся на своем сиденье, отвлекаясь от тяжелых своих дум:

– Может, это не наши, а приезжие? Лосей, говоришь, бьют?

– Еще как. Лупят в хвост и в гриву, – ткнул перед собой пальцами Колесничук.

Вгляделся Корнеев в спичечный коробок, вновь выскочивший из снегового сгустка, различил десятка два быстрых, вертких точек, стремительно несущихся перед вездеходом. Вот одна точка, будто ловкая блоха, сделала скачок в сторону и забилась в муке на снегу – из вездехода ее подбили пулей.

Сквозь пелену забытья прорезалась мрачная настороженная мысль: вездеход есть только в Серегиной бригаде, больше ни у кого – это техника новая, военная, простому люду пока недоступная. Неужели это Серегины люди?

– Вот сволочи, – пробормотал Корнеев. – Кто же это может быть?

– Спроси чего-нибудь полегче, – дернул круглым плечом Колесничук, приникнув к стеклу, дохнул на него, протер, вгляделся в коробку вездехода. – В кабине два человека, кажись… Плохо видно. Снизимся, а, командир?

– Вот сволочи, вот

Перейти на страницу: