А потом я пыхтел и потел и всё пытался стоять, как на пионерских слётах, и изречь подобающее, разумное… Наконец выдал:
– Петра Валентина… Ой! Валентина Петровна, вы… мы… не сердитесь на эту… ту линейку, указку и моё не совсем подобающее поведение… и примите от вас… вам в знак… призрак… ой, признак… – Тут я вообще забыл, что говорить нужно, а ведь получалось, когда с тётей Шурой учил текст. Каково же актёрам в кинах приходится – страсть! – В общем, от меня.
Сразу полегчало. Я протянул ей подарок, завёрнутый в газету.
Мне никто не сказал, что газету надо снять и подарок вынуть, а в кино я не видел такого, да и газет я там не видел, даже с призывами. У Валентины Петровны в глазах что-то блеснуло, и она убрала это платочком.
«Что у них там у всех блестит?» – подумал я.
– Спасибо. Спасибо, и ты не сердись на меня. Пойдём чай пить.
И пьём мы чай вкусный. Я первый раз такой пил. Из чашек с блюдечками, с конфетами в обёртке. У неё чисто, светло и много фотографий на стенах. И там она молоденькая, рядом с молодым мужчиной. А сейчас она одна живёт, нет у неё никого. Тоже из неполной семьи.
У нас в монастыре почти у всех неполные семьи.
С фронта папы не вернулись.
Потеряла она его, гребень. Уронила, когда бельё в пруду полоскала. И очень расстроилась, дорог он ей чем-то был. Или напоминал что. А я не мог найти замену.
Только через десять лет купил похожий и подарил. Новый был лучше.
– Лучше, – сказала она, – но всё равно тот не заменит.
Какая была пора!
Я расставался с детством, но не подрос для приблатненно-ядовитой улицы. И был сам по себе. Без надзора и присмотра – беспризорник. И я был не один такой. Все вокруг, почитай, такие. В бывшем, а теперь разрушенном монастыре. Жили мы в комнатках, где раньше монашки жили.
И жили по законам… да не было законов. Не будь сексотом, подлизой и не жмотничай. Вот и весь закон.
– А девочки? – спросила Молодость.
– Я до сих пор в ту пору не могу вспомнить ни одной. Ни одна не поразила. Хотя нет, поразила! Картинка из журнала.
– С девочкой?
– Мужиком. Он на крыльях прыгал с колокольни. Я думал, его к награде государевой представят. А его сожгли – за богохульство и посягательство на чьи-то там права, что ли. Так как-то.
– И что?
– Я задумался: раньше воздух был для Бога. На Небеси он жил. А сейчас для людей. Они что, потеснили Бога? Что-то тут не так. А если мне попробовать с собора прыгнуть или спустить с самого верха? В воздухе побывать? Как на это Боженька посмотрит?
– На крыльях?
– На парашюте. На тарзанках в разрушенном соборе мы катались и орали, как Тарзан. Но это в соборе. А с собора?..
Появилась цель, и не просто какая-то там цель, а мировоззренческая. Мне это слово очень нравилось. Непонятное, таинственное, по радио, из чёрной тарелки радио, слышал: «Мировоззренческая политика, практика и стратегия родной Коммунистической – или нашей – партии основана на улучшении жизни трудящихся».
Здорово!
И я стал готовиться. Но где взять парашют? Мы перерыли все помойки и свалки. Тайно, по-шпионски пробрались в воинскую часть, облазили все сараи, чужие в первую очередь… Пусто!
А он оказался рядом – в бабушкином сундуке. Панталоны барские из щёлка. Радости-то было! Особенно когда я их примерил и посмотрел на себя в зеркало. Клоун рыжий, готовый номер. И я понял, как их надо раскроить, и не обязательно по швам. Соображалка работала. И раскроил, как мне надо было. А тётя Шура сшила. Стропы из бельевых верёвок приладили, кирпич здоровенный из кладки собора. Парашют получился классный, с оборочками и рюшечками по краям.
И вот в синеве с самого верха собора, оттуда, где росли берёзки, полетела маленькая точка – так высоко было. Быстрее, быстрее… Она всё больше… И тут распускается белый купол, и полёт становится плавным. Мы кричали «ура!».
А потом я свалился, и меня накрыл белый купол. В руках я сжимал кирпич.
Как же мы радовались!
– А дальше? – спросила Молодость.
– А дальше мы решили спрыгнуть с собора на парашюте…
Но всё упёрлось в здравый смысл. Где ж мы столько буржуйские панталоны раздобудем? Мы знали, где искать, и бабушкины сундуки начали потрошить. Впустую. Правда, мы узнали, в чём похоронят наших бабушек. И мы решили продолжить эксперименты, не пропадать же парашюту. Мы взвесили кирпич – тяжёлый, зараза! Собор-то когда строили, там всё было на совесть. Как говорили наши бабушки.
– Может, Бобик подойдёт? – спросил Колька.
А что? Можно и Бобика.
Но он кусался и никак не хотел участвовать в научных работах. И как его затаскивать наверх, если он лает? И тут меня осенило. Котёнка! И вес небольшой, и не лает.
Мы засунули котёнка в авоську, привязали к стропам, аккуратно сложили полотнище парашюта.
Пусковой расчёт стал подниматься наверх.
Это было совсем непросто – по свисающим балкам и остаткам железяк вертикально вверх.
Мы смотрели и молчали.
Металлические балки бились друг о друга и этот звук звучал колоколом в разрушенном соборе. Я до сих пор всё помню. У меня замирало внутри. Вокруг было тихо.
И вот они на стартовой площадке, на фоне синего неба кажутся меньше ростом.
Мы выбегаем из собора и, задрав головы, ждём.
И раз, и два, и… Они бросают котёнка. Он летит, задевает выступ ниже, купол раскрывается частично, и он падает слишком быстро.
Я срываюсь и пытаюсь поймать котёнка. Мне кричат: «Ты дурак!»
Не успеваю, и котёнок ударяется о землю. Я хватаю котёнка, он не дышит. Я запихиваю его за пазуху и убегаю.
Века назад за полёт с колокольни сожгли. Но одного.
А нашу команду испытателей-экспериментаторов подвергли допросам с пристрастиями, чтобы выяснить, кто тот изверг и душегуб, что всё это придумал. Общество бурно реагировало на нечеловеческий поступок. «Почему на местных бандюг монастырских, державших весь город в страхе, они так не реагируют? Даже на убийц…» – думал я.
Непонятно как-то.
Команда испытателей держалась, и на все вопросы, даже дядь из милиции, ответ был один: не я, не знаю кто.
И даже антигуманные, гестаповские меры воздействия не дали результатов. Дознание не