1. «Отцы и дети»;
2. «Герой нашего времени. Версия и варианты»;
3. «Бедный всадник. Поэма (о мелком хулиганстве)».
Главы – «Выстрел», «Маскарад», «Сфинкс», «Фаталист», «Невидимые глазом бесы», «Дуэль».
По цензурным причинам издать роман в СССР не удалось. В 1975-м в издательстве «Советский писатель» Битов, будучи аспирантом ИМЛИ, выпустил статьи из романа, написанные якобы его героем (привет «Доктору Живаго»), отдельной книгой – Лева анализирует «Пророка» Пушкина, «Пророка» Лермонтова и «Безумие» Тютчева. Подбор материала отличает особое изящество, все три стихотворения были сочинены поэтами в 27 лет (оммаж цифровым суевериям автора).
Начало замысла «Пушкинскому дому» положил суд над Иосифом Бродским. Для автора и дело Бродского, и Ленинград-Петербург, и Россия – все это так или иначе представляет Дом Пушкина, Пушкинский дом – только «без его курчавого постояльца».
Из другой прозы Битова. Реализация метафоры «Пушкинский дом» в нон-фикшн. Автор идет по Невскому: 1971-й. Встречает Бродского.
«“Что так рано?” – “Да вот роман сдал в издательство”. – “Как назвал?” – “Пушкинский дом”. – “Неплохо. А я сегодня открытку от Набокова получил”. – “Что пишет?” – “Что «Горбунов и Горчаков» написан редким для русской поэзии размером”. – “И все?”
Набокова я еще не читал ни строчки.
И Иосиф хмыкнул, как только он умел»[147].
Венедикт Ерофеев, по определению современной критики, восстанавливает «взаимодействие русской литературы с самой собой» и через «метафоризацию алкогольной культуры»[148]. Присутствие автолитературоведения у Андрея Битова в романе и у Венедикта Ерофеева в поэме «Москва – Петушки» (и других текстах) – очевидно. Автолитературоведение – с иронией и сарказмом. В рассказе «Отщепенец» Венедикта Ерофеева читаем: «Пушкин… какое русское ухо не навострится при звуке этого священного звука?», далее идут Лермонтов, Гоголь, Толстой, Достоевский, Блок… рефлексия над своим словом как изначально принадлежащим русской литературе сопрягает весь текст романа – и текст поэмы – в единое целое.
Конструирование смысла как развертывание мегаметафоры происходит в романах Владимира Шарова – «Репетиции», «Старая девочка», «Возвращение в Египет», «Воскрешение Лазаря», «Царство Агамемнона». Владимир Шаров как художник-смысловик изначально занят поиском культурно-религиозно-исторической мегаметафоры для всего романа. Иногда (но необязательно) эта мегаметафора запечатлена в названии.
Людмила Петрушевская называет так роман – «Время ночь. Записки на краю стола»[149]. Роман замаскирован под документ – дневник (имитация документа, внутри которого прячутся еще документы, дневник и т. д.). Хронику распадающейся в позднесоветской повседневности, по сути – аду, семьи фиксирует в записках героиня-повествователь Анна Андриановна, поэт с отчетливо литературным намеком, данным в имени. Мегаметафора «время – ночь» разворачивается на разных уровнях – от времени суток до состояния души, до семейных отношений, до самого общества – погружения в душевную ночь всех вокруг: медсестры, фельдшера скорой помощи, врача. «Теперь я проснулась среди ночи, мое время, ночь, свидание со звездами и Богом, время разговора, всё записываю»[150]. Но ночь – это еще и метафизика Петрушевской, которая не магнитофоном работает. Метафора реализуется через бытовые детали, которые читаются как знаки трагедии, фатума. Речь устная сочетается с речью письменной, изысканной, с гоголевским синтаксисом – «Обманщица природа! О великая! Зачем-то ей нужны эти страдания…»[151] Ад обыденности здесь уживается со знаками высокой культуры, создавая перепадами стиля «эффект метафизических сквозняков». Марк Липовецкий, которому принадлежит это наблюдение, акцентирует «исключительную литературность» Петрушевской[152]. И заканчивает Петрушевская на высокой ноте: если время – ночь, то жизнь – это приближение смерти: «…Все-таки болит сердце, все ноет оно, все хочет отмщенья. За что, спрашивается, ведь трава растет, а жизнь неистребима вроде бы. Но истребима, истребима, вот в чем дело».
В романе Владимира Маканина «Андеграунд, или Герой нашего времени»[153] эпиграф взят из авторского предисловия к роману Лермонтова; и названием, и эпиграфом – подчеркнуто дважды, чтобы уж никто мимо глаз не пропустил. А в самом начале читаем: «Кто бы из русских читал Хайдеггера, если бы не перевод Бибихина»[154]. «Я – писатель-интеллектуал» (герой о себе) определенно соседствует с самоопределением «я – графоман». После филолога Левы и поэтессы Анны Андриановны русская литература опять на рандеву сама с собой. (Замечу, что все авторы родились около 1937 года.) Автор-повествователь ничего не сочиняет (кроме внутреннего монолога длиной во всю протяженность романа), но его пишущая машинка прикована к раскладушке – с этим имуществом он и переходит из квартиры в квартиру бесконечного дома, который он именует Общагой, – Общага с заворачивающимися за углы зловещими коридорами и само подполье, «андеграунд», составляют мегаметафору романа, пропущенную через крушение ценностей русской словесности, гуманизма, – тут уже не маску Пушкина разбивают: вместо насаждавшейся ею любви и сочувствия к маленькому человеку торжествует преступление, двойное и дважды безнаказанное убийство. «Мы – подсознание России. Нас тут прописали. При любом здесь раскладе (при подлом или даже самом светлом) нас будут гнать пинками, и мы будем тыкаться из двери в дверь и восторгаться длиной коридора ‹…› в надежде, что нам отыщется комнатка в бесконечном коридоре гигантской российской общаги»[155].
Метафору разрушения гуманистических ценностей русской литературы сам автор, писатель Маканин, уже от своего лица дал в эссе-докладе на Франкфуртской книжной ярмарке, позже напечатанном в журнале «Новый мир»[156]. Начиная с благополучно-усадебного мира в литературе, если выстроить последовательный ряд, идет процесс понижения и лишения собственности, материальной и духовной, процесс «раздевания» героя, и ряд ее героев замыкает Иван Денисович, идеально обобранный, – у которого нет ничего, кроме ложки.
Новая закономерность развития романной формы – интеллектуализация мегаметафоры. Мегаметафора обретает аналитический характер, отражая новую парадигму искусства конца XX – начала XXI века.
Метафора «черновик человека» проходит через фабулу одноименного романа Марии Рыбаковой[157]. На первой странице героиня покупает пистолет, на последних – убивает, а в середине – сюжет о том, как сквозь первые десятилетия жизни проявляется набросок (черновик) личности главной героини, одаренной особым поэтическим даром.
Девочка-вундеркинд – на нее «ставит» знаменитый поэт, компенсирующий утрату своего таланта использованием для повышения собственного рейтинга личность девочки-девушки.
Она тоже способна на убийство – как и герой-повествователь Маканина, – только в ее случае это месть за использование, а в случае Маканина убийства вообще не мотивированы.
Роман «Черновик человека» – о проявлении и утрате дара, утрате возможности стать человеком.
В романе «Если есть рай» Мария Рыбакова на первой же странице реализует метафору ада – рая. Здесь – через конкретное описание погружения в серную воду будапештских бань. «Запомни тебя и меня, разгоряченных и раздетых, под куполом кирпичного неба, пронзенного звездами, запомни, как пахнет эта вода – серой, тухлыми яйцами, адом, – запомни, что ты боишься ко мне прикоснуться, что я боюсь прикоснуться к тебе, и все – еще только преддверие, история еще не началась, дух божий только носится над водой»[158]. Мегаметафора ада – рая,