Публикации ранее запрещенных произведений отечественных авторов, как покойных, так и живых, публикации эмигрантов первой, второй и третьей волны, публикации хранившихся в письменных столах писателей рукописей вытесняли из издательских планов, из журналов, из библиотек массу книг советского производства, удостоенных государственных (независимых тогда не существовало) премий и выходивших миллионными тиражами. Авторы более легальные, но с потаенными рукописями в столах представляли традиционный реализм, авангард, постмодернизм, но находились в глубокой тени советских классиков. А тут они не только вышли на свет, но становились главными.
Историки литературы, писатели перед концом столетия пытались составить новую систему – литературный канон XX века. Лучших из лучших каждый определял, исходя из собственных критериев.
В книжный канон Гольдштейна вошли «Роза мира», «Конармия», «Петербург», «Россия, кровью умытая», «Жизнь Клима Самгина», «Восхищение» Ильязда, весь Зощенко, «У» Всеволода Иванова, и еще «Золотой теленок», «Зависть», «Как закалялась сталь», «Доктор Живаго», «Котлован», «Архипелаг ГУЛАГ», «Мелкий бес», «Смерть Вазир-Мухтара», «Колымские рассказы», «Сентиментальное путешествие» – из современной прозы только «Это я, Эдичка» и «Шатуны»[126]. Не знаю, имел ли в списке значение порядковый номер, – но классика XX века по Гольдштейну выглядит именно так.
Должна отметить, что накануне миллениума увлечение канонизацией книг и писателей уходящего века стало почти повальным. Пошли подряд списки лучшей десятки, лучших пятидесяти, лучших ста. Из писателей-современников список оживляли имена Юрия Бондарева и Виктора Пелевина (согласимся, прорыв в канонические и сочетание этих двоих неслабое), – вдруг прорвался Набоков («Дар» – сразу в двух списках, и больше никаких набоковских романов), «В окопах Сталинграда», «Вор», «Разгром», «Тихий Дон», рядом с «Доктором Живаго» – «Петр Первый», а еще один критик напомнил о «Хаджи Мурате» и «Темных аллеях», «Бегущей по волнам» и «Апокалипсисе нашего времени», из современников – о Шукшине и Саше Соколове.
Список расширительный и индивидуально окрашенный, кто-то мелькнул – и тут же исчез из коллективной фильтрации.
Но константы проявляются.
Это и есть канон.
5
Критики и историки литературы подвергали сомнению сложившийся ко времени позднего застоя (конец 1970-х – 1980-е) советский литературный капитал. Литературное «золото», стоило его потереть, превращалось в неблагородный металл, отходы. А из чего к 1985-му советский канон сложился? Из:
• соцреалистических романов-эпопей (от «Поднятой целины» Михаила Шолохова к романам Ан. Иванова, П. Проскурина, А. Черкасова и иже с ними);
• литературы так называемой оттепели, в том числе игровой и исповедальной прозы (Василий Аксенов, Анатолий Гладилин и др.), полузапретной из-за эмиграции авторов, но все же крепко державшейся в читательском сознании;
• советской прозы с человеческим лицом (Вениамин Каверин, Даниил Гранин, Юрий Нагибин, Александр Яшин, Владимир Тендряков и др.);
• военной прозы, которая делилась на генеральскую, лейтенантскую и окопную (Константин Симонов, Григорий Бакланов, Юрий Бондарев, Виктор Астафьев);
• деревенской прозы (В. Распутин, В. Белов и др.);
• городской сентиментальной прозы (Юрий Казаков, Георгий Семенов и др.).
Ссылаюсь на подробный перечень, представленный Н. Лейдерманом и М. Липовецким в главах отличного от других и просто отличного совместного учебного двухтомника[127].
Список продолжен трансформациями соцреалистических жанров, например в романе Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» или в романе Василия Гроссмана «За правое дело». Притом что содержание многострадального романа «Жизнь и судьба» Гроссмана было разоблачительно-антисталинским, это не помешало автору сохранить поэтику классического, при этом в адаптации соцреализма, романа (как и Дудинцеву в многострадальных «Белых одеждах»).
Бывали и прорывы. Пробилась к издателю и, соответственно, к читателям притчеобразная проза Владимира Маканина, в провинции напечатали пьесы Вампилова, в студенческом театре Москвы поставили пьесы Петрушевской. Но скупо, мало. В век советского канона эти произведения туда никак не входили, даже не приближались.
(Здесь поставлю галочку для вопроса в сторону – а вошли ли все-таки в канон те книги, появление которых в читательском пространстве (ну и в литературно-критическом, увы, тоже) запоздало на несколько десятилетий? Канон – это ведь еще и влиятельность, и влияние на последующее развитие прозы… Оказал ли такое влияние Платонов? Который, безусловно, должен был бы его оказать, будь он вовремя напечатан? Для меня это вопрос пока неразрешимый. Наше литературное развитие искажено цензурой и самой историей страны: пускать и не пускать, открывать и закрывать – решала не сама литература в своем естественном течении, а власть в разных ее изводах.)
Канон присутствовал в школьной и вузовской программах, изучался на курсах новой советской литературы, авторы и произведения, составлявшие советский литературный капитал, анализировались на страницах журнала «Вопросы литературы». Появлялись литературно-критические монографии о «живых» советских классиках. В издательстве «Советский писатель» выходили монографии Л. Лазарева о К. Симонове, В. Кардина о П. Нилине. На этой жанровой волне при близящемся конце советской власти (и, как потом оказалось, редакции критики, да и всего Титаника – издательства «Советский писатель») я написала и напечатала книгу о Юрии Трифонове (можно сказать, определила его в классики в 1984 году, 9 месяцев предварительной цензуры). Уже в 1990-м вышла моя монография о Фазиле Искандере.
Литературный капитал мог сокращаться в случае «неправильного поведения» писателя, вытолкнутого за пределы советской литературы, как писатель-диссидент Владимир Корнилов, и из Советского Союза, как писатели-инакомыслящие Георгий Владимов, Владимир Войнович и главный среди них Александр Солженицын, – таковы были жесткие законы отторжения от советского литературного мира.
Да, и тогда, конечно, не входили в канон Юрий Трифонов и Фазиль Искандер, хотя вполне подходили для включения в городскую прозу первый, в прозу с национальным колоритом второй.
6
И вот наступил момент взрыва, последовал обвал – произведения, вроде бы пополнявшие литературный капитал, произведения, о которых советская критика писала в самых высоких словах, обесценились, превратились в ничего не стоящие бумажки, как в сцене театра Варьете из романа «Мастер и Маргарита». Кстати, о романе, в советский литературный капитал никак не входившем, – в магазине «Березка» его можно было купить за валюту. То есть он сам был валютой – в отличие от любого из романов Александра Проханова (которого втаскивают в канон при новых исторических и современных обстоятельствах – толстенную книгу о нем написал Лев Данилкин, наиболее самоуверенный из бывших критиков. И еще одна вышла книга о Проханове, и живой классик Солженицын одобрил прохановскую (псевдо)метафоричность, и попадал Проханов в лонг- и шорт-листы престижных премий, и модное издательство его книги издавало – но все без толку, в канон так и не попал. Видимо, все-таки для канона при всем его разнообразии писать надо лучше).
Позднесоветский литературный истеблишмент забеспокоился. В «Литературной газете» срочно затевается дискуссия – «Отказываться ли