В интеллигентской среде конца XIX – начала XX века было принято широко отмечать юбилеи: дни рождения и круглые даты профессиональной деятельности. В честь известных людей организовывались обеды и банкеты с большим количеством приглашенных. Ивана Владимировича в Москве знали многие: он занимал видную должность директора Румянцевской библиотеки, возглавлял комитет по строительству Музея Изящных Искусств. Он был вхож в высокие кабинеты, водил знакомство с выдающимися деятелями культуры, о нем упоминали газеты, – короче, можно было ожидать, что празднование его пятидесятилетия пройдет с размахом.
Иногда, если юбиляр был стеснен в средствах, среди желающих его поздравить устраивалась складчина, но в данном случае об этом не было и речи: Иван Владимирович получал приличный оклад директора, плюс профессорское жалованье. К тому же, все знали, что жена его богата.
Однако Иван Владимирович свой юбилей решил не отмечать, что называется «зажать», и нашел полное понимание своей жены. Никаких объявлений о торжестве, никаких приготовлений к большому празднику сделано не было. Мнимая болезнь показалась обоим супругам вполне благовидным предлогом. Не тут-то было! Поздравить Ивана Владимировича со знаменательной датой считали своим долгом все его подчиненные и большинство коллег.
У бережливого именинника оставался последний шанс сохранить лицо: извинившись перед гостями, сослаться на пресловутую профессорскую забывчивость, отправить прислугу за вином, накрыть на стол, переодеться… Увы. Свои жалкие роли в постыдной интермедии супруги предпочли сыграть до конца.
Хотя действовали они в согласии друг с другом, все же ответственность за этот «скверный анекдот» в духе повестей Достоевского следует возложить на Ивана Владимировича. Марии Александровне в ту пору едва исполнилось 28 лет, она была воспитана вне традиций русской интеллигенции, не знала их, не понимала и не уважала. В отличие от нее, Иван Владимирович имел огромный опыт социального общения. Он десятки, если не сотни раз участвовал в подобных мероприятиях, произносил торжественные речи на юбилеях коллег и начальников, подносил им цветы и адреса.
Но скупость оказалась сильнее.
* * *
В посторонних любое проявление алчности Мария Александровна примечала и осуждала – категорически и ханжески. Она многократно рассказывала дочерям о жадности Мусиной кормилицы-цыганки, которой дедушка Мейн как-то подарил сережки, и та, поняв, «что они не золотые, а позолоченные (…) вырвала их из ушей с мясом и тут же втоптала в паркет». (М.Цветаева, «Мой Пушкин»)
Анастасия тоже пересказывает эту историю, но не столь зверски, «без мяса». При этом никому из троих – ни матери, ни дочерям – не пришло в голову, что жадна не цыганка, растоптавшая дешевое украшение, а богатый дедушка, поскупившийся на подарок.
* * *
Много лет спустя после смерти отца Цветаева предприняла напористую попытку представить его выдающуюся скупость в розовом свете.
Да, признавала она, отец был скуп. Скуп не просто, а «в превосходной степени». (М.Цветаева. «Отец и его музей»).
Но то была не простая жадность, а «скупость сына бедных родителей, стеснявшегося тратить на себя то, чего не могли на себя тратить они. (…) Скупость бывшего нищего студента, чьи нынешние траты как бы наносили ущерб нынешним нищим студентам. (…) Скупость земледельца, знающего, с каким трудом земля родит деньги. (…) Скупость аскета…» (Там же). И так далее, и так далее.
Длинный каскад цветистых метафор Цветаева завершает парадоксальным афоризмом в духе Оруэлла: «Итак, скупость: духовность». (Там же). С этим спорить столь же нелепо, как с утверждением, что «правда – ложь», а «война – это мир».
Ни одно из сравнений не выдерживает критики. Родители Ивана Владимировича в отличие от него, не объедались икрой, ветчиной, пирогами с семгой и сладкими пирожными – до расстройства желудка. О нищих студентах, письмо в защиту которых Иван Владимирович отказался подписывать, он заботился не больше, чем о нищих художниках, чьи деньги он с ловкостью хищной птицы перехватил на лету и потратил на нужды своего «Музея Гипсовых Слепков».
Аскетом он не был ни дня. Да и аскетизм, подразумевая самоограничения, вовсе не отрицает заботы о других. Среди современников Ивана Владимировича было немало замечательных людей, которые познав в раннем детстве нищету и лишения, не утратили душевной щедрости и, сохраняя воздержанность в своем личном быту, неустанно помогали нуждавшимся. Таким был В.Короленко, таким был А.Куинджи, таким был А.Чехов. Многие русские писатели и общественные деятели, в том числе и еврейской национальности, не являясь строгими аскетами, тем не менее, отдавали значительную часть своих заработков на благотворительность, считая ее своим долгом. Иван Владимирович к их числу никак не относился. О ближних он вспоминал лишь когда ему от них что-нибудь требовалось.
Дочь своего отца, Цветаева знала эту черту и за собой. «Я – нелегкий человек, – признавалась она в письме к Вере Эфрон (от 13 сентября 1917 г.). – И мое главное горе – брать что бы то ни было от кого бы то ни было».
Подобное потребительское отношение к людям она почему-то считала своим горем, а не их.
* * *
«Все эти скупости недаром мне ведомы, – признается Цветаева. – Я их унаследовала от отца». (М. Цветаева. «отец и его музей»). В устах человека, привыкшего к беспрерывному самовосхвалению, подобное откровение звучит совсем неожиданно. Казалось бы, чем тут гордиться?
Но Цветаева припасла в рукаве козырного туза. В нужную минуту она, как заправский шулер, бросает его на стол. Вдруг выясняется, что Иван Владимирович, скряга «в превосходной степени», все «раздаривал до последнего вздоха (…). А сколько бедных студентов, бедных ученых, бедных родственников поддерживал он!».
Вот это – сюрприз! Гарпагон оказался Гарун аль Рашидом; Скупой Рыцарь обернулся Моцартом. Картина изменилась коренным образом. Ивану Владимировичу пора менять старый заношенный пиджак, поскольку широкие крылья за спиной уже не помещаются.
«Но заметим себе; щедрость его была расчетлива в мелочах; вручая, например, студенту двести рублей на поездку в Италию, он не забывал уточнить: «А до вокзала отправляйся на трамвае, это в десять раз скорее и в десять раз дешевле, чем на извозчике: там пятак, а тут полтинник!».
Эффектная деталь. Цветаева отлично понимала, что никому в эмиграции и в голову не придет подвергать сомнению ее слова. Но биограф обязан проверять любое утверждение, если, разумеется, он биограф, а не апологет.
Согласно поверстным тарифам конца девятнадцатого – начала двадцатого века, железнодорожный проезд от Москвы до Рима вагоном третьего класса со всеми пересадками обходился в триста с лишним рублей. На двести рублей можно было добраться разве что до Берлина, да и то с трудом.
Но даже если этот бедный,