Под подозрением. Феноменология медиа - Борис Ефимович Гройс. Страница 34


О книге
чтобы доказать, что получил первоначальный дар; нарушаешь границы и становишься аутсайдером, чужаком, изгоем, чтобы задним числом быть причисленным к инсайдерам.

Да и с исторической точки зрения чрезмерная щедрость свойственна в первую очередь нуворишам, которые всеми силами пытаются прослыть аристократами. Нет ничего более буржуазного, чем эта щедрость. Ведь в чем состоит буржуазность? В примате личных достижений. Если самоубийство, смерть, война, роскошь и расточительство понимаются Батаем как личные достижения индивидуума, значит, мы имеем дело не с преодолением буржуазности, а с окончательной победой идеологии буржуазного субъекта, который даже собственное уничтожение понимает как свое личное достижение. Поскольку потлач, подобно любому соревнованию, по сути представляет собой зрелище, он всегда предполагает возможность расчетливой имитации и симуляции подлинного расточительства. Имитацию потлача невозможно отличить от подлинного, аутентичного потлача. Подлинное расточительство невозможно уберечь от его имитации. Здесь бессильно моральное требование жертвовать честно, ибо жертвующий столь же мало способен провести такое моральное различение, как и внешний наблюдатель. Никто не знает о себе, одарен он или нет, владеет ли он богатством, которое можно расточать, или нет. Поэтому никто не знает, действительно ли он расточителен или только имитирует расточительность.

Это справедливо и для про́клятого поэта, который стремится преодолеть рынок, включая рынок художественный, посредством отречения, траты и расточительства в жесте радикального потлача. Этот жест также публичен и потому оставляет место для подозрений в симуляции – а сверх того приносит почести, признание и вызывает (само)восхищение. Неслучайно современных художников, великолепно инсценировавших потлач, постоянно обвиняли как эстетических парвеню, которые не обладают никаким даром, «ничего не умеют» – например, «не умеют рисовать», – а значит, всего лишь инсценируют и имитируют публичное принесение в жертву своих художественных дарований. Ясно, однако, что в случае художника, утверждающего, что он никогда не обладал никаким даром, ничем не жертвовал и является всего лишь расчетливым парвеню, вполне можно говорить о новом, еще более радикальном и изощренном потлаче. В этом случае художник жертвует вдобавок всеми почестями, причитающимися про́клятому поэту, и демонстрирует тем самым новый рекорд в соревновании трат и отречений. В этом смысле и слова Жене, утверждавшего, что его трансгрессии были продиктованы исключительно коммерческими соображениями, можно понимать как следующий шаг в стратегии потлача. Впрочем, ныне стало обычным делом, что сам художник уличает себя в коммерческом расчете, чтобы дистанцироваться от традиционной роли непризнанного гения. Потлач приобретает здесь радикальную форму иронии по поводу потлача. Однако зритель в каждом конкретном случае никогда не может с уверенностью решить, имеет ли он дело с ироническим повышением ставок потлача или же с «нормальной», коммерческой, «рыночной» художественной стратегией. Демонстративный, театральный характер потлача в принципе исключает возможность провести различие между «истинным» потлачем и его «имитацией».

Медиум солнечной энергии открылся Батаю через исключительный случай медиальной откровенности – через опыт чистой траты, которую ничем нельзя компенсировать, поскольку она происходит не от недостатка, а от избытка. В глазах Батая этот опыт подтверждал общее культурно-критическое подозрение, что никаким культурным ценностям и богатствам не гарантированы стабильность и долговечность и поэтому они обречены на полную утрату. Но в следующий момент сама трата попадает под подозрение – а именно под подозрение в имитации, симуляции, инсценировке. Рыночная экономика грозит поглотить символическую экономику жертвы. Ведь там, где ведется бухгалтерия трат, ощутима опасность скрытой, субмедиальной манипуляции. Возникает вопрос, нельзя ли найти еще более глубокий, более скрытый, более изначальный медиальный уровень, заявляющий о себе через возможность симуляции траты. Медиальный анализ такой симуляции обещает увенчаться новым моментом медиальной откровенности, показывающим, как возникает неразличимость аутентичного и симулятивного.

Жак Деррида: недостающее время и его призраки

Такой анализ неразличимости аутентичного и симулятивного в контексте символической экономики проделал Жак Деррида в своей книге Фальшивая монета (1). В ней назван и медиум, в котором эта неразличимость выражается. Для Деррида таким медиумом служит событие, причем это не событие, происходящее «во времени», а скорее источник, из которого время поступает к нам. Согласно Деррида, медиум события никогда не предоставляет зрителю достаточно времени, чтобы отличить истину от симуляции. Вместо избытка энергии мы имеем здесь дефицит времени: событие времени конечно и поэтому не может обеспечить процесс различения между истиной и симуляцией необходимым для этого различения бесконечным временем.

Вслед за Батаем Деррида ищет идеальный, абсолютный, истинный потлач, исключающий ответный дар. И в своих поисках Деррида готов идти дальше, чем на то отважились Мосс и Батай. Деррида ищет такой дар, который избегает демонстративности, зрелищности, видимости символического обмена, – дар, исключающий его осознанное восприятие. Только такой невидимый, неидентифицируемый, а потому и не поддающийся симуляции дар расчистил бы дорогу потлачу, на который нельзя ответить, – дорогу к поэтическому. Но такой дар должен также обладать способностью уклоняться от любой экономики, так как понятие экономики предполагает фигуру циркуляции, круговращения: «циркулирующий обмен, циркуляция богатств, продуктов или товаров, денежное обращение, погашение долгов и списание со счетов (амортизация), обратимость потребительской и меновой стоимости»[74]. Поэтому, по мнению Деррида, понятие экономики по-настоящему не объясняет смысл дара: «Если существует дар, то данное дара (то, что кто-то дает – в винительном падеже; то, что дается – в именительном падеже; дар как данная вещь или как акт дарения) не может быть возвращено дающему <..> Дар не может циркулировать, не может обмениваться <..> Если фигура обращения конститутивна для экономики, то дар должен оставаться внеэкономическим»[75]. Признание дара со стороны одариваемого, со стороны его получателя аннулирует дар как таковой. Но и предвосхищение этого признания со стороны дающего, сама по себе интенция дарения, равным образом аннулирует дар: даже в том случае, если единственный свидетель моего дара – это я сам, дар оказывается недействительным, потому что он получает компенсацию в форме морального самоудовлетворения. «В конечном счете дар как дар не может быть ничем, кроме дара: ни для получателя, ни для дарителя»[76]. Даже в их бессознательном не должно оставаться никаких вытесненных воспоминаний о даре – в противном случае «экономика бессознательного лишь заменит экономику осознанности»[77].

Неудивительно поэтому, что Деррида отвергает моссовскую модель символического обмена и связанную с ней экономизацию дара: «Можно пойти еще дальше и заметить, что в столь монументальном труде, каковым является „Очерк о даре“ Марселя Мосса, говорится о чем угодно, но только не о даре: там идет речь об экономике, обмене и договоре, о повышении ставок, жертве, дарении и отдаривании, короче, обо всём, что заставляет делать дар и одновременно аннулирует его»[78]. Но и радикализация моссовской модели у Батая не удостаивается

Перейти на страницу: