Писательская рота - Сергей Егорович Михеенков. Страница 9


О книге
шрифтов не было. Печатали по-русски, догадываясь, что болгары поймут. Однако листовки оказались напрасными. Навстречу нашим танкам выходили целые деревни — с хлебом, с солью, виноградом, попами. После румынской латыни танкисты быстро разобрались в малёванных кириллицей дорожных указателях. Пёрли на Варну, Бургас, на Шумен. Утром 8 сентября шуменский гарнизон арестовал сотню немцев, застрявших в городе. Вечером того же дня шуменский гарнизон был сам арестован подоспевшими танкистами. 9-го, когда я приехал в город, в немецком штабе ещё оставались посылки — кексы, сушёная колбаса, мятные лепёшки. Ночью мы долго стучались в запертые ворота. Помучившись более часа, я перелез через забор и вскоре пил чай с пирожками в гостеприимной, хотя и осторожной семье. Меня спрашивали: “Как же вы вошли? Ведь ворота остались запертыми!” Я отвечал: “Что такое ворота для гвардейского офицера!” Какой-то гимназист с дрожью в голосе говорил мне: “Так нехорошо! Вы — не братушки!”

Братушка — слово, рождённое во времена походов Паскевича или Дибича, рикошетом отскочило от нашего солдата и надолго пристало ко всем “желательным иностранцам”. Братушками называли даже австрийцев и мадьяр».

«В сентябре 1944 года я осматривал в Разграде лагерь пленных немцев — главным образом дунайских пловцов, бежавших сюда из Румынии. Всего — сто два человека. Партизаны, ещё не привыкшие быть субъектами, а не объектами пенитенциарной системы, кормили их четырьмястами граммами хлеба в день, давали ещё какую-то горячую баланду. Фрицы роптали, и братушки смущённо консультировались у меня, правильно ли они поступают. В Югославии такие нахалы, как эти фрицы, давно уже лежали бы штабелями. Такова разница национальных темпераментов, а главным образом, двух вариантов накала борьбы».

«После украинского благодушия, после румынского разврата суровая недоступность болгарских женщин поразила наших людей. Почти никто не хвастался победами. Это была единственная страна, где офицеров на гулянье сопровождали очень часто мужчины, почти никогда — женщины. Позже болгары гордились, когда им рассказывали, что русские собираются вернуться в Болгарию за невестами — единственными в мире оставшимися чистыми и нетронутыми.

Случаи насилия вызывали всеобщее возмущение. В Австрии болгарские цифры остались бы незамеченными. В Болгарии австрийские цифры привели бы к всенародному восстанию против нас — несмотря на симпатии и танки.

Мужья оставляли изнасилованных жён, с горечью, скрепя сердце, но всё же оставляли».

«Проза войны, — точно заметил Илья Фаликов, — стала прозой поэта — и в стихах, и в не-стихах, то есть в прозе как таковой. Она была готова к осени 1945 года. Десять глав. На одном дыхании. Заведомый самиздат — такого не опубликуешь».

Потом всё было опубликовано. И не раз переиздавалось.

«Записки о войне», эти «десять глав», появились, по всей вероятности, потому, что поэт ещё не был уверен в том, что сможет всё, что пережил и постиг в эти четыре года, выразить в стихах.

Боевой путь Слуцкого лежал от Подмосковья и Смоленщины через Сталинград и Украину, Румынию и Венгрию на Болгарию и Австрию.

В конце войны и после неё какое-то время служил в Венгрии, потом в Австрии. Илья Фаликов: «…формировал правительство в южно-австрийской Штирии».

Из южно-австрийской Штирии Слуцкий вернулся в Москву. Начали сказываться ранения и серьёзная контузия. Таких в кадрах не задерживали. После войны многие офицеры оставались служить. Но не всех желающих оставляли.

Илья Фаликов: «Он привёз свою прозу в первое послевоенное посещение Москвы осенью 1945-го. Остановился у Лены Ржевской, только что вернувшейся с войны, видел уцелевших друзей, задумывался об уходе из армии, откуда его пока что не отпускали. Уехав из Москвы в Грац (Австрия), где стояла его часть, сообщил другу Исааку Крамову: “…написал три больших стиха, которые я могу читать тебе или Сергею <Наровчатову>…”

Затем, в ближайшие месяцы, происходили всяческие хлопоты по разным гадательным направлениям: либо аспирантура одного из исторических институтов Академии наук, либо адъюнктура Высших военно-партийных курсов. Сорвалось там и там».

Дальше был госпиталь, потом военно-врачебная комиссия. По результатам комиссии — инвалидность. «Мне дали инвалидность второй группы. Я потрясён. Ты знаешь, кому дают вторую группу? Обрубкам без ног и рук, а я? Я-то ведь с руками и ногами».

Обострился пансинусит, последствие простуды на фронте. Простуда была осложнена сильнейшей контузией. Слуцкого мучили постоянные головные боли, бессонница, депрессия. Надо было ложиться в госпиталь. Перенёс две тяжелейшие операции — трепанация черепа. Остался шрам над бровью. Но головные боли не ушли. Не спал ночами.

Один фронтовик, бывший командир стрелковой роты, рассказал мне однажды: войну он начал лейтенантом, в 1943 году, после окончания Ташкентского пехотного училища. Во время первых же боёв, ночью, немецкая разведка дважды утаскивала из роты бойцов. Командир батальона вызвал его и сказал, что, если это произойдёт и в третий раз, он, командир роты, загремит прямым ходом в штрафбат. После этого, когда наступала ночь, ротный не спал, ходил по траншее, заглядывал в землянки, пересчитывал своих бойцов, прислушивался к нейтральной полосе и на каждый шорох и подозрительный звук бросал за бруствер гранату «Ф-1». Войну, так же как и майор Слуцкий, мой ротный закончил в Австрии. До середины 1960-х продолжал служить. Спать по ночам научился только спустя пять лет после последних боёв в Австрии.

У Слуцкого, возможно, было нечто подобное, но, вдобавок ко всему, это нечто было осложнено ещё и контузией. А последствия контузии, как известно, не всегда лечатся.

Татьяна Кузовлева: «Война оставила Слуцкому не только шрамы на теле, но и в результате сильной контузии — стойкую, изнурительную бессонницу.

И — то ли война разбудила в нём одно удивительное свойство, то ли оно было врождённым, но он мог обходиться без часов. Они словно жили у него внутри — он в любой момент с точностью до минуты определял время».

Послевоенная жизнь поэта была скудной. А какой тогда могла быть жизнь поэта?

«Когда я впервые после войны приехал (в ноябре 1945) <в Москву>, я позвонил по телефону Сельвинскому, его жена спросила меня:

— Это студент Слуцкий?

— Нет, это майор Слуцкий, — ответил я надменно».

Таким, майором, и даже гвардии майором, он и останется в русской поэзии XX века. Но жить на первых порах было не на что. Поэтому время от времени уезжал в Харьков. «Как инвалид Отечественной войны второй группы я получал 810 рублей в месяц и две карточки. В Харькове можно было бы прожить, в Москве — нет… В Харькове можно было почти не думать о хлебе насущном». Какое-то время приплачивали ещё за ордена, потом выплаты отменили. Для фронтовиков эта государственная мера, пусть даже вынужденная — каждую копейку пускали на создание ядерной бомбы, — была сильнейшим моральным ударом.

После прозы волной пошли стихи.

Дружил с Давидом Самойловым и Сергеем Наровчатовым. У фронтовиков было много общего и кроме поэзии и литературных новостей.

Когда появлялись свободные

Перейти на страницу: