Быть мерой времени — вот мера для стиха!
Или:
Я — ухо мира! Я — его рука!
Мерой времени всё ещё оставалась война. Боевые товарищи. Всю меру определяли они. Особенно погибшие. Они стояли над поэтом как иконы. Достаточно поднять глаза — вот они. Ни солгать, ни увильнуть — ни-ни, как под дулом автомата…
Илья Фаликов: «Странное было время. Стихи били фонтаном. Густо и регулярно проходили вечера поэзии — и в Политехническом, и в Литературном институте, и в Комаудитории МГУ, и во второй аудитории филологического факультета, и в университетском общежитии на Стромынке, и на многих других площадках».
Начались публикации в журналах «Новый мир», «Октябрь», «Знамя».
Его опекал Эренбург, отмечал в своих публикациях. Ему, покровителю и учителю, Слуцкий посвятил одно из лучших своих стихотворений — «Лошади в океане» (1950).
В 1956 году вышел первый выпуск альманаха «День поэзии», который станет ежегодником и своего рода поэтическим эталоном. В нём были и стихи Слуцкого.
Боготворил Николая Заболоцкого. Когда Заболоцкий скоропостижно умер от инфаркта, Слуцкий был потрясён. С Заболоцким он ездил в Италию в составе писательской делегации, бывал у него в Тарусе, откуда Николай Алексеевич привёз цикл своих последних стихов, своих поздних шедевров. На похоронах Заболоцкого Слуцкий сказал: «Наша многострадальная литература понесла тяжелейшую утрату…» Присутствовавшие вжали головы в плечи: многострадальная… Тогда это было не просто смело, но и опасно. Хотя Сталина уже не было, был Хрущев.
Слуцкий вспоминал: «Несколько раз я приносил Заболоцкому книги — из нововышедших, и почти всегда он с улыбкой отказывался, делая жест в сторону книжных полок:
— Что ж мне, Тютчева и Баратынского выбросить, а это поставить?»
Его поэтическую судьбу, его высоту в литературе и его кредо точно определил поэт и литературовед Илья Фаликов: «Случай Слуцкого — случай добровольного и волевым образом вменённого себе в долг идеализма, усиленного генной памятью пророческого библейского прошлого. Рыжий ветхозаветный пророк в роли политрука. Моисей и Аарон в одном лице. Косноязычие первого и красноречие второго. Точнее, их языковая смесь».
А вот определение Станислава Куняева, более конкретное: «Он вообще был в своих пристрастиях полным новатором, как любили говорить тогда, и модернистом. Всё, что было связано с традицией, не интересовало его и воспринималось им как искусство второго сорта. Высшим достижением Николая Заболоцкого Борис Абрамович считал его первую книгу “Столбцы” и весьма холодно отзывался о классическом последнем Заболоцком. Судя по всему, ему были чужды и Ахматова, и Твардовский, но зато он ценил лианозовского художника Рабина, певца барачного быта, его кумиром был Леонид Мартынов, который для Слуцкого как бы продолжал футуристическую линию нашей поэзии, а из ровесников он почти молился (чего я никак не могу понять) на Николая Глазкова за то, что последний, по убеждению Слуцкого, был прямым продолжателем Велимира Хлебникова. При упоминании имён Давида Самойлова, Наума Коржавина, Александра Межирова Борис Абрамович скептически шевелил усами: они были для него чересчур традиционны. Но когда он вспоминал Глазкова, в его голосе начинало звучать что-то похожее на нежность».
И ещё: «Слуцкий был демократичен. Он даже не пил коньяк, говоря, что народ пьёт водку и поэт не должен отрываться от народа и в этом деле. Привлекала в творчестве Слуцкого насыщенность его поэзии прозой жизни. Проза жизни — её картины, её грубый реализм…»
Он был частью поколения, выкарабкавшегося в поэзию из окопов. Раненый, контуженый. Солдатам и офицерам, вернувшимся на гражданку, очень скоро дали понять, что война окончена и солдат в новой жизни — человек лишний. Обесценились, в прямом и переносном смысле, ордена и звания. Упразднён как государственный праздник День Победы.
Когда мы вернулись с войны,
я понял, что мы не нужны.
Захлёбываясь от ностальгии,
от несовершенной вины,
я понял: иные, другие,
совсем не такие нужны.
В 1957 году в издательстве «Советский писатель» вышла книга его стихов, в ней было стихотворение, начинавшееся так:
Я носил ордена.
После — планки носил.
После — просто следы этих планок носил.
А потом гимнастёрку до дыр износил
И надел заурядный пиджак…
Дальше — полупроза о Ковалёвой Марии Петровне — солдатской вдове. Но первая строфа — о своей поэзии и той эволюции, которую она невольно, с течением лет и времён претерпела.
На симпозиуме «Литература и война» в 1985 году Иосиф Бродский сказал: «Именно Слуцкий едва ли не в одиночку изменил звучание послевоенной русской поэзии. Его стих был сгустком бюрократизмов, военного жаргона, просторечия и лозунгов, с равной лёгкостью использовал ассонансные, дактилические и визуальные рифмы, расшатанный ритм и народные каденции. Ощущение трагедии в его стихотворениях часто перемещалось, помимо его воли, с конкретного и исторического на экзистенциальное — конечный источник всех трагедий. Этот поэт действительно говорит языком XX века… Его интонация — жёсткая, трагичная и бесстрастная — способ, которым выживший спокойно рассказывает, если захочет, как и в чём он выжил».
В этом признании есть, конечно же, доля преувеличения, но в остальном — правда.
Пристально вглядывался в молодых. Читал их стихи. Внимательно слушал. Отмечал талантливых, перспективных. И помогал. Сразу высоко оценил Станислава Куняева, Анатолия Передреева, Леонида Агеева, Юрия Кузнецова, Николая Рубцова. Хотя категорически не принял стихотворение Рубцова «Журавли», заподозрив в нём, как отмечал Станислав Куняев, архаику, «сплошное эпигонство, подражание братьям Жемчужниковым, известным по песне: “Здесь, под небом чужим, я как гость нежеланный, слышу крик журавлей, улетающих вдаль…”» Однако написал положительную рецензию на сборник Рубцова «Звезда полей». Нуждавшимся давал в долг, чаще без отдачи. Молодые поэты из провинции могли просто позвонить ему домой, представиться: я — начинающий поэт из провинции такой-то, — и он назначал встречу и часами слушал стихи.
Молодые его любили и между собой уважительно называли Абрамыч.
Конечно, невозможно обойти тему «Слуцкий и власть».
Станислав Куняев в своей мемуарной книге «Поэзия. Судьба. Россия» выдал по этой теме достаточно лаконичную и точную формулу: «Слуцкий был человеком присяги. Партийно-идеологической присяги социализму».
Человек присяги… Снова военная терминология.
Должно быть, как человек присяги он и выступил против Пастернака, осудил автора «Доктора Живаго» за публикацию романа за рубежом. Евтушенко сказал, что Слуцкий совершил в своей жизни «одну-единственную ошибку, постоянно мучившую его». На что Куняев, хорошо знавший Слуцкого, тут же возразил: «Думаю, что Евтушенко здесь недооценивает цельности