Писательская рота - Сергей Егорович Михеенков. Страница 28


О книге
рукой, из стволов вырывалось пламя. Был слышен только звон стёкол, летящих сверху на мостовую, на тротуар.

В городе дивизия вела бои впервые.

Почему так оно в памяти, это цветение? Окружаемый город и чистое пламя цветения на его заставах.

В предместье я помню одну дачку, маленькую, чистенькую, видимо недавно покрашенную.

Окна её были распахнуты. Мне ещё запомнилось, какие белые на окнах у неё были занавески. Потому что как раз из этих окон и стреляли. Я пересекал вскопанный огород, когда раздалась очередь.

Из дачи — отстреливались. Сад был вскопан, поэтому я сразу же завяз. Завяз, попал под огонь, а потом долго выбирался на тропинку.

Эти цветущие сады вокруг обложенного города — первое и, может быть, наиболее яркое впечатление, оставшееся у меня от тех дней. После другого — солдатской колонны, идущей по размытой и разбитой дороге, и самолётов, летящих над самой дорогой, и солдат, солдат, которые давно перестали разбегаться. Идут себе и идут.

Но всего лучше помню я свой выход из редакции. Да, вот как раз это! Как из затопляемого цветением предместья переношусь в железобетонный Берлин. Из части возвратился я в тот же день, не ночевал, принёс заметки об уличных боях, и в вышедшем у нас утром номере появилась статья “Борьба за каждый дом”…

Редакция находилась в пригороде, среди цветения. В Берлин я вошёл вместе с ротами наступающих, с полком.

<…>

До центра города было ещё далеко, и мы не знали, что представляет собой город. Да мы и не думали об этом! Мы были в Берлине, но если бы меня спросили, как выглядит город, я бы не сказал… Мы прорываемся к центру, но мы даже представить его себе не можем. Ведь Берлин был первым городом большим, который я видел. Удивительно ли это для солдата, который пришёл в Берлин юнцом, выросшим на печке, в тайге! Нужно было, чтобы война бросила на свои дороги меня и чтобы столица немецкого рейха стала первым городом — крупным, на мостовые которого мы вступили.

<…>

Когда мы приходили в немецкие дома, — в особенности там, на Одере, и в Померании, где дома были брошены, — солдат срывал с окна штору, гардину и разрывал её на портянки. Тут же меняли, сбрасывая свои старые и перепревшие. В шкафах переворачивали ящики и коробки, разыскивали носки да бельё. Единственное, что было нужно солдату. Носки да ещё бельё…

Но даже и носки, мы не сразу это заметили, трудно было отыскать новые. Вернее, только сначала эти вещи казались такими. Пока они были свежими и выглаженными. Мы так потом привыкли к этим аккуратно заштопанным носкам, что, казалось, нас больше бы удивило, если бы попались новые.

<…>

Мы долго ехали, и долго нас трясло. Перекинутая через плечо на ремешке, была на мне плоская сумка… Её всю раздуло… Вздувшаяся от корреспондентских блокнотов, кривобокая. Будто у неё болели зубы… Промеж заметок были строки ненаписанных стихов.

Я сидел в кузове. Пришла одна строчка, другая. И я — как-то сразу успокоился… Как всегда, здесь было единственное удобное место. Я так приучился. Как только снаряжали машину и я влез в кузов, так я начинал наборматывать. Иногда выходили складные строки. Болтало сильно, но, должно быть, это как раз помогало».

Любопытная деталь. Во время берлинских боёв редакция дивизионной газеты 150-й Идрицкой стрелковой дивизии находилась в одном из помещений Моабитской тюрьмы. В августе 1943 года здесь в одной из камер сидел поэт Муса Джалиль. Здесь он писал стихи, которые через годы вернутся в Советский Союз и выйдут отдельной книгой под названием «Моабитская тетрадь».

«В Моабит я пришёл двадцать восьмого днём. В Моабите — был пока наш НП.

Мы допечатали газету. В вышедшем номере были мои стихи, те, что я писал ещё за Одером, и мой же репортаж о боях за некий населённый пункт. (Так назывался в моих заметках Берлин.)

То, что мы бои вели в Берлине, писать об этом не полагалось. В населённом пункте! В боях за населённый пункт. И — даже: “С выходом роты на окраину населённого пункта солдат метнул гранату…”

Эта игра, называвшаяся обманом противника, ещё продолжалась.

<…>

Я сунулся в один бункер, в другой. Но это уж я так просто, из упрямства. Бункера эти — низкие, низкие и глубокие тюремные подвалы. Белые порожки — две-три ступеньки — уходят в землю. Дверь небольшая, тоже низенькая, и тоже такой низенький потолок.

В этом подвале я увидел: задевая коленками друг друга, расположились пленные фрицы. Фаустники. И здесь, среди них, было много молодых. Были совсем молодые лица.

Они о чём-то спорили. Они уже пришли в себя.

У входа на камне сидел немецкий офицер с расстёгнутым воротом. Что-то такое, что было в его лице, меня заставило присмотреться…

Он был очень подавлен. Коренастый, сильный. На вид ему можно было дать лет тридцать. Он сидел здесь, перед входом берлинской тюрьмы, нагнув голову, широко расставив ноги, в типичной для сильно уставшего человека позе. Он был очень подавлен, небрит. Мундир расстёгнут, лицо мятое, жёлтое, носы неуклюжих сапог порыжели.

Мне показалось, что я его уже видел. Всё тогда же, под Бродами, в лесу. В то утро 22 июня 1941 года. В то первое утро, когда раздалась команда и когда по всем радиостанциям неслась немецкая музыка маршей. То был первый немец, которого я видел. Он к нам залетел на мотоцикле.

Нас в тот день вывели из казарм, когда начали бомбить город. Кто-то догадался всё же вывести нас, безоружных, в лес. Он въехал в наше расположение прямо на мотоцикле. Я сразу понял, что это немец. Я подходил к штабу, который у нас находился у трёх сосен, и сразу его увидел.

Он стоял неподвижно, широко расставив ноги. Железный крест, на груди бронзовая медаль.

Он никого и нисколько не боялся. Что мы могли ему сделать! Казалось, он был уверен, что мы ничего сделать с ним не посмеем. Казалось, он даже не особенно интересовался, куда — куда и зачем он гнал очертя голову.

Он стоял как белый человек в джунглях.

Он был первый фашист, первый немец, увиденный мной… Невысокий, широкоплечий, плотный. Волосы у него были короткие, курчавые. Он был без фуражки, без пилотки. Был он плотный, широкоплечий. Выше кармана — орёл и знак свастики. Красивый, тонкой шерсти тёмно-голубой френч, сапоги…

Он даже ударил одного нашего сержанта.

Он вёл себя так, как вёл бы себя в джунглях где-нибудь, среди дикарей, которые перед ним всю жизнь жили в страхе. Как где-нибудь

Перейти на страницу: