Nature Morte. Строй произведения и литература Н. Гоголя - Валерий Александрович Подорога. Страница 54


О книге
и жизнерадостнее его искусство. Физиогномика раннего Гоголя – птичья, «петербургского», – идет от черта и чертовщины. На второй фазе творчества постепенно появляется трещина, которая расширится к концу жизни до пропасти. Подражание себе как модель мимесиса в литературе Гоголя определяется не объектами подражания, а способностью подражать. Пока Гоголь свободен в своей подражательной силе, он ведет себя как божество птиц: нет ничего, что бы не могло быть воспроизведено в самой неожиданной пластике и характере, мельчайшие детали или позы, мертвое и живое, все и вся – предмет миметической игры, ибо Гоголь подражает самому себе, своей подражающей способности. Однако эта способность, которой так вольно распоряжается художник, вовсе не «божий дар»… А чей же? Гоголь не просто догадывается, он знает… Есть одно существо, которое столь же способно подражать, и, может быть, более чем любой, самый одаренный имитатор, и это черт, – от черта все подражательное, все лживое. Пока черт скрывался в неопределенных образах своего/другого/чужого – он не был настоящим соперником («врагом рода человеческого»), но им стал, когда его искусство обольщения было осознано в тех границах, которые как раз отводило себе гоголевское воображение как великого имитатора (чревовещателя). Смеяться до жути – это, по сути дела, если не быть чертом, то, во всяком случае, располагать способностью, которая в полной мере присуща только ему.

Тема черта оказывается перекрестием наиболее влиятельного литературного мимесиса конца XIX – начала XX века. После Гоголя сначала Достоевский вводит черта (и «бесов») в качестве полноценных литературных персонажей, затем Ф. Соллогуб, А. Белый, наконец, М. Булгаков. Над метафизической доктриной черта трудятся Д. Мережковский, В. В. Розанов, Я. Э. Голосовкер и В. Набоков. Последний попытался раз и навсегда определить место чертовщины в гоголевской литературе. Так он предупреждает нас об этой ослабленной, отовсюду уязвимой «плоти» Гоголя, а именно в этом следует искать причину его смертных страхов. Вот как представлен им собственный психомиметический контакт с «телесным гением» Гоголя:

«…есть что-то до ужаса символическое в пронзительной сцене, когда умирающий тщетно пытался скинуть чудовищные черные гроздья червей, присосавшихся к его ноздрям. Мы можем вообразить, что он чувствовал, если вспомним, что всю жизнь его донимало отвращение ко всему слизистому, ползучему, увертливому, причем, это отвращение имело даже религиозную подоплеку. Ведь до сих пор не составлено научное описание разновидностей черта, нет географии его расселения; здесь можно было бы лишь кратко перечислить русской породы. Недоразвитая, вихляющая ипостась нечистого, с которой в основном общался Гоголь, – это для всякого порядочного русского тщедушный инородец, трясущийся, хилый бесенок с жабьей кровью, на тощих немецких, польских и французских ножках, рыскающий мелкий подлец, невыразимо гаденький. Раздавить его – и тошно и сладостно, но его извивающаяся черная плоть до того гнусна, что никакая сила на свете не заставит сделать это голыми руками, а доберешься до него каким-нибудь орудием – тебя так и передернет от омерзения. Выгнутая спина худой черной кошки, безвредная рептилия с пульсирующим горлом или опять же хилые конечности и бегающие глазки мелкого жулика (раз тщедушный – наверняка жулик) невыносимо раздражали Гоголя из-за сходства с чертом. А то, что его дьявол был из породы мелких чертей, которые чудятся русским пьяницам, снижает пафос того религиозного подъема, который он приписывал себе и другим. На свете есть множество диковинных, но вполне безвредных божков с чешуей, когтями и даже раздвоенными копытцами, но Гоголь никогда этого не признавал. В детстве он задушил и закопал в землю голодную, пугливую кошку не потому, что был от природы жесток, а потому, что мягкая вертлявость бедного животного вызывала у него тошноту. Как-то вечером он рассказывал Пушкину, что самое забавное зрелище, какое ему пришлось видеть, это судорожные скачки кота по раскаленной крыше горящего дома, – и, верно, недаром: вид дьявола, пляшущего от боли посреди этой той стихии, в которой он привык мучить человеческие души, казался боявшемуся ада Гоголю на редкость комическим парадоксом. Когда он рвал розы в саду у Аксакова и его руки коснулась холодная черная гусеница, он с воплем кинулся в дом. В Швейцарии он провел целый день, убивая ящериц, выползавших на солнечные горные тропки. Трость, которой он для этого пользовался, можно разглядеть на дагерротипе, снятом в Риме в 1845 г. Весьма элегантная вещица»[256].

Черт, конечно, – любимая фобия Гоголя позднего периода, – не был настолько патологичен, как это представлено у Набокова. Я имею в виду не биографические данные, а литературный опыт – Произведение. В нем черт с его чертовщиной так и остается персонажем, которому навязывает свою волю автор, не давая ему и шанса заявить о своей демонической самостоятельности.

В постромантической клинике Кьеркегора черт – скорее пациент, а не соучастник, не зловещий призрак или дурак; демоническое проходит полное амбулаторное обследование. Демоническому придается статус метафизического и эстетически-эротического явления. Его присутствие в мире может быть представлено по крайней мере в четырех парных категориях: как закрытое/раскрытое, как появления/исчезновения, как внезапное/мгновенное и как пустое/скучное, нечто бессодержательное[257]. В этих качествах – вся суть демонической природы. Демоническое объявляет себя через «закрытость», ведь часто демонизируются те, кто молчат и отмалчивается, когда их спрашивают, и, наоборот, когда их никто не спрашивает, говорят, не умолкая, их невозможно остановить. Молчащее как недоступное бытие-в-себе угрожает всем… Демоническое даже тогда, когда имитирует непрерывность человеческой речи, продолжает скрывать себя. Чтобы избежать раскрытия, прибегает к маскировке, самозванству, игре в обманки и мороку. Идеальный демонический персонаж Гоголя – это, конечно, не черти ранних повестей, не мистические и патологические «старики-колдуны», а Хлестаков – воплощение имперской чертовщины, идеальный минус-герой, с прекрасной демонической родословной: самозванец, мим, враль, мистификатор, соблазнитель, и, притом, неизвестно как наводящий такую мороку и порчу на жителей провинциального городка, что прийти в чувство, да и то необычным образом, они смогли лишь в последнем акте пьесы. Естественно, Чичиков – черт более умудренный, прагматичный, в какой-то мере более ловкий, интригующий провинциальное общество манерами «блистательного комильфо», «душки», просто «хорошего человека»… Никто ничего не знает об этих героях, они – герои без биографии, места и родины, закрыты от участия, таинственны[258]. А закрытость ведь – одно из метафизических свойств демонического: «Закрытость постоянно закрывает себя все больше и больше от всякой коммуникации»[259]. Действительно, герои Гоголя не способны к общению, ведь общение – это непрерывное взаимодействие, общаясь, мы все более и более раскрываемся для другого, как другой – для нас. Совсем иначе действует непрерывное в демоническом, там оно возможно только как внезапное. Иначе говоря, черт сует свой нос повсюду, он – везде и нигде, вот тут он явился, но его уже нет, и эта

Перейти на страницу: