«Он не научился даже хорошо русскому языку: указанных ему ошибок он намеренно не исправлял; впрочем, в украинских рассказах на постоянном перебое русских и украинских языковых элементов основано большинство его стилистических приемов; поэтому нелепы были бы попытки “исправлять” Гоголя, даже только орфогра фически, и поэтому же так ослабляется впечатление от этих рассказов в украинских переводах, уничтожающих языковую “двупланность”. Но и в позднейших произведениях Гоголя, не связанных с украинской тематикой, у него масса украинизмов и оборотов вообще не свойственных никакому языку: он постоянно пишет “ребенки” (“ребенки кричат”), “котенки”, “схватился со стула” (украинское “схопився зi стула”), употребляет несуществующее в русском языке ругательство “печник гадкий” (вероятно, украинское “пичкур”, т. е. лежебока) и т. д.»[76].
Тынянов указал на причины, побудившие Гоголя (раннего и среднего периода) к систематическому использованию языка словечек; правда, нельзя согласиться с его предположением, что Гоголь сознательно использовал «диалекты» (в широком смысле).
«Диалектические черты в языке Гоголя вовсе не ограничиваются одними малорусскими и южнорусскими особенностями; в его записной книжке попадаются слова Симбирской губернии, которые он записывал от Языковых, “Слова по Владимирской губернии”. “Слова Волжеходца”; наряду с этим много технических слов (рыбная ловля, охота, хлебопашество и т. д.); виден интерес к семейному арго: записано слово “Пикоть”, семейное прозвище Прасковьи Михайловны Языковой; попадаются иностранные слова с пародической, смещенной семантикой, ложные народные этимологии (мошинальный человек – мошенник, “пролетарий” от “пролетать”), предвосхищающие язык Лескова. В “Мертвых душах” попадаются северно-русские слова (“шанишки”, “размычет” и др.) Заметим, что Гоголь записывает слова (в записную книжку) очень точно, но в семантике нередко ошибается (так, он смешивает “подвалка” и “подволока” – слова с разными значениями и т. д.); по-видимому, семантикой он интересуется меньше, нежели фонетикой. Внесение мнимых диалектических черт (в “Мертвых душах” особенно слабо мотивированное) было сознательным приемом Гоголя, подхваченным последующей литературой. Подбор диалектизмов и технических терминов (ср. в особенности названия собак: муругие, чистопсовые, густопсовые и т. д.) обнаруживает артикуляционный принцип»[77].
Можно те же грамматические ошибки Гоголя объяснять «незнанием». И этого было бы вполне достаточно. Тем более, известно, что он был готов исправлять их. Но если эта неправильная грамматика – и гоголевское косноязычие в целом – приобрела в его письме доминирующее значение, а в этом мы привыкли видеть удивляющую до сих пор особенность его языка, – тогда что? Ведь грамматика контролирует все причинно-логические связи языка, она принуждает к литературному стандарту употребления речи и письма. Иначе у Гоголя: высказывание ставится в зависимость от словечек, которые, в сущности, отменяют всякий смысл, грамматически и синтаксически сообщаемый. Известная «неграмотность» Гоголя, от которой он, как известно, с трудом избавлялся (не без помощи высокопоставленных ученых друзей, издателей его произведений), оказалась не недостатком, а преимуществом: одним из поводов активного изобретательства собственного языка, некоего проекта новояза внутри пушкинского литературного языка[78].
* * *
В результате – следующий вывод: необычность литературы Гоголя может быть отчасти объяснена тем, что он попытался привить великорусскому языку малороссийский диалект[79]. И получал все эффекты стиля именно за счет использования разрыва-пропасти, что открылся между языками: другим (или малым) и великим. Отношение между стандартом пушкинского литературного языка (а это корпус необходимых правил письма) и диалектом (искусством «сказа/сказывания», «детской наивной байкой» и подвижной поэтической речью, свободной от диктата нормы) может быть понято только с точки зрения единой политики имперского языка. Малые языки всегда составляли части имперского, были включены в него, но на правах языков запрещенных или исключаемых, своего рода