Nature Morte. Строй произведения и литература Н. Гоголя - Валерий Александрович Подорога. Страница 18


О книге
пред-языков, языков-гетто, языков-резерваций. Гоголевский язык на первых порах опознавался как язык низких жанров (фарсово-водевильный), а поэтому казался служебным, «служил» целям развлечения публики. По отношению к имперскому языку малый язык литературы был еще слаб и не мог оказать ему достойного сопротивления (достаточно вспомнить холодный прием «Ревизора»; только покровительство Николая I позволило Гоголю пережить неудачу первой постановки). И все-таки, даже оставаясь на стороне смеховой поддержки господствующего языка, малая литература пытается выйти за границы имперского влияния. Замечание Пушкина – «Боже, как грустна Россия!», высказанное после прочтения первых глав «Мертвых душ», – как раз подчеркивает отношение имперского писателя, представителя высшего класса, к профетизму, предсказательной функции и народности малой литературы. Малая литература не знает, что делает, она не подражает высшему образцу, хотя и объявляет это главной задачей (но скорее отменяет его в поэтическом эксперименте). Напротив, великая имперская литература старается все понять, представить в виде литературно цельного произведения любой фрагмент реального опыта. За неясным и бессмысленным, маргинальным великая литература предполагает наличие тайного смысла, утраченного или намеренно искаженного, до которого обещает добраться. Гоголь же невольно (как потом в разное время и с разным успехом Ф. Достоевский, А. Белый, А. Платонов, А. Введенский и Д. Хармс и многие литературы, принадлежащие к ветви малых, других) пытается оказать сопротивление имперской литературе выдумыванием особого языка, языка словечек. Итак, другая или малая литература тогда, когда она следует аутентичной практике, экспериментальной, противопоставляет литературе великого имперского языка то, что та должна исключить, признать маргинальным, «несущественным» и бессмысленным. Замечу, что часто малая литература находит объяснение в усердных филологических штудиях, тем самым включается в модель имперской классической литературы (как «жанр», «направление», «идеология» или «мировоззрение»). Как только Гоголь осознает свое религиозно-мессианское предназначение, он тут же отказывается от экспериментальной (смеховой) игры в словечки, теряет интерес к созданию малого, революционного языка[80]. Православно-имперская языковая модель получает выражение в гоголевских образцах иных литературных жанров: письме-инструкции, исповеди, завещании и проповеди.

Еще раз хочу повторить, что в нашем определении другая литература – та, которая пытается индивидуализировать язык, приспособить его к собственным нуждам автономии и протеста, даже под угрозой потерять смысл, стать маргинальной, даже заживо погребенной своим временем. И это действие политическое – вызов доминирующему культурному стандарту языка (тому, которому все следуют и понимают). Правда, различие между великой имперской и другой литературами кажется иногда относительным, поскольку язык Толстого, Тургенева, Бунина, Чехова или Куприна не исключает эксперимент, например, тематическую или предметную новизну. Однако великая литература в отличие от малой не рискует делать ставку на автономизацию литературного произведения, она блюститель канонов и стандартов русской языковой практики. Такой эксперимент ограничил бы ее мировоззренческие, стилевые и жанровые возможности. Напротив, экспериментирующая, другая литература создает язык, который отрицает общепринятое понимание образца, и, возможно, весь эксперимент обращен к разрушению, иногда вполне осознанному, удобопонятности мировой (или региональной) языковой модели. Известны прекрасные образцы футуристической, дадаистско-сюрреалистической атаки. Другая литература – не та, которая желает стать великой и имперской (хотя Гоголю и Достоевскому часто приписывают такое желание), а та, которая не может быть иной, т. е. она может быть только другой, индивидуализирующей опыт, как будто общий для всех, на самом деле так и остающийся невостребованным. В центр общего массмедийного интереса ей не попасть, она занимает место на культурной периферии, и оно неизменно.

II. Число и ритм

1. Экономия письма

Разобьем процесс рождения произведения на несколько стадий по аналогии с шаманским сеансом гадания (или колдовской игры в куклы). Пускай произведение (на первой стадии) представляет собой пустую корзину, олицетворяющую изначальный хаос. Гадальщик берет корзину, в которой собраны как попало разные магические фигурки, олицетворяющие страсти, правила поведения, поступки (числом от 20 до 30 и больше). Сначала фигурки несколько раз подбрасываются, потом изучаются только те из них, которые оказались наверху (подобно тому, что происходит при выпадении чисел в лотерее, на рулетке или в картежной игре). Если же при следующем подбросе опять выпадают те же самые, то это значит, что не только они сами, но и их отношения с другими фигурками имеют смысл и скрытое тайное значение. «Гадальщик исследует три или четыре верхних предмета – по отдельности, в сочетании и по их относительному месту (высоте) в куче. Прежде чем начать подбрасывание, он задает своему аппарату (корзине) вопрос. Затем он трижды совершает подбрасывание, после каждого раза перекладывая несколько верхних предметов в низ кучи, прежде чем начать новое подбрасывание. После третьего подбрасывания он задает своим консультантам вопрос, который был задан ему самому, как утверждают ндембу, посредством распределения предметов в корзине. Если один и тот же предмет три раза подряд оказывается наверху, то одно из его различных значений признается несомненной частью ответа, который ищет гадальщик»[81]. Итак, от первой стадии, стадии заполнения, когда корзина еще беспорядочно заполнена фигурками, переходим ко второй – стадии отбора. Фигурки отбираются на основе принципа случайного повторения (выпадения «счастливого» числа). Нужно подбрасывать несколько раз (число подбросов оговаривается заранее), чтобы группа фигурок организовалась в коллекцию, а их внутренние связи установились бы имманентным образом. И, наконец, третья – стадия оживления. Поскольку каждая фигурка имеет постоянные «качества», то вместе с другими она образует конфигурацию, сцену, получающую значение ответа на вопрос.

Сравним теперь все сказанное с правилами письма, которых, как советует Гоголь, следует придерживаться начинающему автору. Совпадение поразительно. Эти правила просты:

«Словом, как делал Пушкин, который, нарезавши из бумаги ярлыков, писал на каждом по заглавию, о чем когда-либо потом ему хотелось припомнить. На одном писал: русская изба, на другом: Державин, а на третьем имя тоже какого-нибудь замечательного предмета, и так далее. Все эти ярлыки накладывал целою кучею в вазу, которая стояла на его рабочем столе; и потом, когда случалось ему свободное время, он вынимал наудачу первый билет; при имени, на нем написанном, он вспоминал вдруг все, что у него соединялось в памяти с этим именем, и записывал в нем тут же, на том же билете, все, что знал. Из этого составились те статьи, которые напечатались потом в посмертном издании его сочинений, которые так интересны именно тем, что всякая мысль его там осталась живьем, как вышла из головы»[82].

И далее, более пространное продолжение:

«Сначала нужно набросать все, как придется, хотя бы плохо, водянисто, но решительно все, и забыть об этой тетради. Потом через месяц, через два, иногда и более (это скажется само собою) достать написанное и перечитать: вы увидите, что многое не так, много

Перейти на страницу: