Участливо относится к новоявленным москвичам и другой приятель Николая — Левитан.
Что-то родственное судьбе собственной семьи видит он в стремительном крушении чеховского благосостояния.
Не успели Александр с Николаем обжиться в Москве, как их обанкротившемуся отцу Павлу Егоровичу пришлось буквально бежать к ним, спасаясь от кредиторов. Через несколько месяцев вслед за ним перебирается и жена вместе с младшим сыном Мишей и дочерью Машей.
Живется им трудно. Маша принимает на себя множество бытовых забот, Мише тоже приходится помогать домашним. А в школе к новичку придираются задиры, и неунывающие домашние нет-нет и подтрунят над «нюней», который берет в школу специальный «плакальный» платок.
Жестокие житейские ливни так и хлещут, так и норовят залить чеховский семейный «очаг». А он все теплится — бесконечным терпением и трудолюбием матери и дочки, общей дружбой, юмором. И с годами все ощутимей в этом доля и голос долго отсутствующего Антона.
С застенчивой завистью и уважением смотрит на это Левитан.
«Живопись утомительно сидячая жизнь», — сокрушался Чехов-отец.
Интересно, не вспоминал ли в сердцах эти слова Николай, когда ему долгие месяцы пришлось отмерять в Училище и обратно двенадцать верст под хлюпанье дырявых ботинок и шуршанье пледа, заменявшего пальто.
Только тем и можно было утешиться, что Исааку — еще хуже: после покушения на Александра II в апреле 1879 года евреям запретили жить в Москве. Словно какой-то Землянкин высшего ранга снова прогремел засовом.
Левитан, сестра и брат обосновались в Салтыковке. В Училище надо было ездить поездом. «Бюджета» это не улучшало.
Пришла беда — открывай ворота. Не успел Левитан порадоваться каникулам и, следовательно, уменьшению расходов, как случилось приключение, над которым даже у самых насмешливых друзей не хватило жестокости посмеяться.
Левитан мучительно и самолюбиво стеснялся своего более чем скромного костюма. Особенно когда Салтыковку заполонили расфранченные дачники. В поисках безлюдных мест он забирался в самые глухие уголки.
Там он писал и тогда мог позабыть обо всем на свете. Один из таких «экстазов» завершился форменной катастрофой: не заметив, что лодка, где он сидел, протекает, он погубил последние ботинки.
Теперь бедный изгнанник показался себе навсегда отрезанным от Москвы и, может быть, поэтому туда особенно потянуло.
Простой станционный перрон казался ему вожделенной гаванью, откуда счастливцы уходят в плавание к обетованной столичной земле.
Но даже туда он рисковал выйти только в непогоду, чтобы не поймать ненароком чей-нибудь удивленный или насмешливый взгляд, скошенный на то, что еще недавно было ботинками.
А мимо шли поезда, блестя огнями на мокрых досках платформы…
И вдруг юноша в красной рубахе и дырявых брюках почувствовал себя богачом, сказочным Аладдином, которому стоит только потереть старую медную лампу, чтобы произошло чудо.
Разве не чудо бежало мимо него, осыпало его промельками огней, светляками паровозных искр, тенями сменяющих друг друга вагонов, глухими отголосками смеха и разговоров за их стенами.
…Мы через дебри и овраги
На змее огненном летим.
Он сыплет искры золотые…
Только вот дальше фетовские строки не подходили: «На озаренные снега…» Нет, мокрые доски лучше отражают этот фейерверк, эту металлическую жар-птицу, бесследно исчезающую в ночи.
И как Иван-царевич, охотившийся за ней в сказке, юноша снова и снова прокрадывается на платформу, чтобы схватить, унести хотя бы одно из радужных перышек.
Может быть, история с ботинками — к счастью?
Картина окончена, сестрин муж увозит ее в Москву и возвращается с неслыханным гонораром — сорок рублей!
В октябре — новая удача: Левитан получает стипендию князя Долгорукого.
К тому времени и начальственная строгость ослабевает: при помощи Училища удается снова вернуться в Москву.
Зарядили дожди. В Сокольниках, куда повадился ходить Левитан, безлюдно. С ближних дач уже съехали. Песок дорожек не успевает впитывать влагу. И, словно дожидаясь своей очереди, медлят капли на ветках и травинках.
Левитан работает. И природа позирует ему, как смиреннейшая из натурщиц. Он может это сейчас оценить особенно хорошо, ибо летом брат Адольф просто из себя выходил, когда писал с него портрет. Исаак казался ему весьма нетерпеливой моделью. Портрет не понравился Левитану.
Дело даже не в том, что, как говорят, в жизни он куда красивее. (М. Нестеров впоследствии вспоминал, что Левитан «на редкость красивый, изящный… был похож на тех мальчиков-итальянцев, кои, бывало, с алым цветком в кудрявых волосах встречали „форестьери“ на старой Санта-Лючия Неаполя или на площадях Флоренции…»)
Дело — в выражении лица. Нет там чего-то, что чувствует в себе сам «оригинал», и все тут.
Интересно, например, какое у него лицо сейчас, когда он пишет? Когда смотрит на свою любимую натурщицу — природу?
Неужели и у него такое же брюзгливо-недовольное лицо, какое было во время сеансов у Адольфа?
Вряд ли… Но какое?
Есть такие картинки в журналах, где надо ухитриться найти в изображенном нечто спрятанное. Ну, например, лес нарисован, но в путанице ветвей, если приглядеться, обнаружишь мальчика, или Красную Шапочку, или волка.
Как-то Коровин и Левитан рассматривали в Третьяковской галерее перовского «Птицелова».
Соловей, изображенный на картине, был хорош, но лес показался им скучным, плохо написанным. «Железный», — перекинулись они словцом из своего художнического жаргона.
Они решили, что идеальной была бы, напротив, такая картина, где соловья совсем не видать, но все говорит, что он поет.
Так и теперь Левитану хотелось, чтобы он сам был «слышен» в своем полотне.
Раз, мечтая о любви, он удивил приятеля, сказав, что расстался бы с женщиной, которая была бы равнодушна к живописи:
— Ведь мой этюд — этот тон, эта синяя дорога, эта тоска в просвете за лесом, это ведь — я, мой дух. Это — во мне. И если она это не видит, не чувствует, то кто же мы? Чужие люди!
Он смотрит на природу? Это еще неизвестно, кто на кого смотрит. Может быть, это он отражается в ее широко раскрытых глазах.
Может быть, вся эта окружающая грусть — его собственная. Где-то он недавно прочел: «Меланхолия пейзажа всегда отвечает нашим неудовлетворенным желаниям».
Когда Левитан показал свой «Осенний день» Николаю Чехову, тот нашел, что картина какая-то недосказанная.
— Пусто как-то!