…Словно сама Солонь притихла в те годы; словно и не рождала почти зла, покуда владыка Тени был так счастлив.
Шло время, шумели вёсны, смеялась на лугу у дворца Горицвета с подругами: Гневой, Златой, Танья́вой. Костяным гребнем расчёсывала Горя его волосы, пела Солонные песни, училась Тенным. Сушила мяту, собирала полынь с ясноткой, медовые свечи жгла, птах и теней приручала. Разбила у дворца сад – такой, что Тенные люди, заслушавшись птиц, заглядевшись на разнотравье, на черешни и вишни, забывали о делах и думах.
Словно сама Солонь притихла в те годы – а может, то века были, не помнил Кощей, не считал, не знал. Глядел только в Горины очи и думал, что жил бы и жил бесконечно. Вот оно, истинное бессмертье, вот она, счастливая доля владыки Тени.
Былое. Свечи
Когда проснулась Гнева посреди ночи, на бревенчатых стенах дрожали тени, а на реку вышел погулять месяц. Рвал тучи острыми рогами, а те жались, плыли подальше, роняли дождь. Где-то там пряхи небесные допрядали небо на будущий день.
Гнева лежала на лавке под меховым одеялом, слушала, как стучат капли по лопухам под окном, как бредёт дождь по тропинке к колодцу, заглядывает вглубь. Боязно ему, должно быть. А может, грезится, что там, в колодце, ещё одно небо с другим дождём.
Ветер гладил наличники, шумел в берёзах, волны гонял по Осинному ручью. Гнева сама не заметила, как снова уснула.
Проснулась оттого, что солнце щекотало лицо, зажигало в ресницах цветные искры. Батюшка позвал от печи:
– Поднимайся уж! Так и блинки все проспишь.
Гнева спрыгнула с лавки. Слюна набралась от блинного запаха: кисловатое тесто, поджаристый край… Сметана густая-густая белела в плошке, мёд золотился, и покипывал в котелке брусничный отвар.
Гнева умылась, взяла из стопки блинчик, мягонький, еле тёплый.
– Ох и вкусно!
Улыбнулся батюшка в бороду. Носил он бороду короткую, но такую густую, что казалось Гневе, что и кусок сахару, и свистульку, и камень там спрятать можно.
Пока допекали блины, пока ели, закусывая мёдом, запивая отваром, – снова набрались тучи.
– Разгони-ка, – попросил батюшка. – На зайцев нынче пойду, солнышка бы.
Всегда радовалась Гнева, когда уменье её батюшке пригождалось. Проглотила последний кусок, босая вышла на крыльцо. Кончились летние утра́, зябко было ступням от брёвен, но Гнева только крепче ногами упёрлась, раскинула руки. Глянула на тучи, вспомнила ночной дождь, вспомнила, как месяц серебряными полосами по стенам гулял. Такое же серебро на пальцах засияло. Закололо пальцы, словно за лёд взялась. Улыбнулась Гнева и раскрыла ладонь. Подула на неё, и тотчас подул ветер, уводя тучу. За ней другую тучу отвела от леса Гнева, за ней – третью… А четвёртая сама следом за подружками убежала.
* * *
С охоты батюшка аж трёх зайцев принёс в тороках[151]. Ме́ха много будет на тёплые одёжки, глаза на варева да на снадобья пригодятся, жилы заячьи для крепительного отвара хороши, кровь – от зимних хворей. А всё ж таки жаль было зайцев Гневе.
Всё, что осталось после того, как выпотрошил их батюшка, схоронила она. Выкопала за избой в саду яму, уложила потроха, лапы да кровавые кости, опустила сверху льняное полотно, на него – сон-траву и дым-корень, чтоб спалось зайцам сладко, чтоб видели они лесные вечные сны. Присыпала сверху землёй. Обошла свежий холмик, приметила, где следующий делать: здесь, под осиной, уж вся земля изрыта, лисы лежат, и волки, и медведь, и сорока.
Опустилась Гнева на землю, прислонилась к стволу. Глядела, как играет с ветками ветер, как поют птицы лесные – к самой избе подходил лес, чуть-чуть только уступая саду. Нравилось Гневе, что из окна лесные ветви достать можно, что выскочишь на крыльцо, оббежишь избу – вот и в лесу уже. А шагов десять вглубь ступишь – сомкнутся осины, берёзы опустят ветки, ель по спине погладит, и не видать ни избы, ни окошка, будто в самую чащу угодила. И свежо, и легко, и тихо… Одни кроны шумят, одни птицы сказки свои рассказывают о радостях и печалях.
– Что, улетели душеньки заячьи?
Не заметила Гнева, как подошёл батюшка. Вздрогнула. Кивнула. Батюшка сел на траву рядом, вытянул ноги в мокрых лаптях. Поглядел в небо – туда же, куда Гнева; снова к вечеру надвигались тучи.
– Гадаешь поди, куда душеньки улетели?
– Гадаю, когда моя улетит.
– Брось ты это, – весело велел батюшка. Взял Гневу за руку. – Жили б мы в Солони – может, и можно б ещё погадать было. А так, пташка моя, на что? Никогда твоя душенька не уйдёт.
– Но ведь владыку прежнего вран унёс, – тихо сказала Гнева. – Как тогда?..
– Это потому, что сам он захотел. – Отвернулся батюшка, посмурнел, добавил: – Видать, была на то нужда.
…Боялась Гнева, что и у Горицветы нужда такая придёт. Очутилась ведь, как ни крути, в чужом мире, и славно, что владыке приглянулась, а не то погибла бы вовсе. Поплакала, попривыкла… Владыке не говорила, но горько скучала по Солони, по улочке родной. Рассказывала, как мальчишки там в мельницу[152] играли, как бабки по праздникам пироги пекли, как выходило красное солнышко на изломе лета, как плясали девки с парнями на праздник Ярваль[153]… Когда говорила это – лицо её румянилось, глаза разгорались. А как замолкала – опять бледнела. Тосковала Горя тишком от владыки, только с нею, Гневой, да со Златой делилась. Хотела уж Гнева сама к владыке пойти, да только что б она ему рассказала? Да и батюшка не велел никогда в чужие дела нос совать. А родилась Василиса – Горя вроде и позабыла свои печали. И всё-таки видела Гнева: озабочена Горицвета, тревожна, хоть и улыбается на виду, хоть и смеётся звонко, дочь качая.
…Батюшка встал. Хлопнул по коленям.
– Ну а нам нечего, Гневушка, тосковать. У них, у владык, свои печали. А мы радоваться станем, что бессмертны в Тени. И никогда пусть нужда не придёт врана чёрного звать.
И никогда пусть нужда не придёт врана чёрного звать… Повторила это про себя Гнева как заклинание, поднялась следом за батюшкой. Заходило солнце, наступало время снадобья варить, травы готовить.
Раскладывал батюшка сушиться красную соль и руту, рассказывал про кривоцвет[154], про корни брусничные и про каменный лист[155]. Сноровисто толкла Гнева травы, котелок на тихий огонь ставила, следила, чтоб ветер не