В эссе-притче Клейста о кукольном театре молодой человек теряет непринужденность жестикуляции, когда пытается осознанно повторить совершенное действие, поэтому он и марионетка не соответствуют друг другу. То есть кукла создана не по образу человека, а подобна Богу, словно то, что «вовсе не обладает» сознанием, отсылает к тому, что имеет «бесконечное» божественное понимание. Если мы будем придерживаться такого же легкомысленного, но все же убежденного атеистического ви́дения, как и Пиноккио, оставим в стороне Господа и сосредоточимся на кукле, то сможем переписать эту притчу в его манере. Во вселенной Пиноккио существуют три типа простых тел, или же элементов[94]: куклы, животные и люди. Куклы, как показывает нам эпизод с театром, многочисленны и вечны, но ими пользуются и применяют в своих целях «до ужаса благодушные» люди вроде Джеппетто или же люди преувеличенно жестокие: такие, как зеленый рыбак или масляный человечек (мы можем на время исключить из этой схемы равнодушных персонажей: многочисленных старичков и им подобных). «Обожаемый и самый дорогой друг» Фитиль – это особый случай, он своего рода призрачное альтер эго самого Пиноккио. Этот щуплый мальчик, обладатель «сухого и долговязого» тельца, похожего на промасленную веревочку для ночника, неслучайно описывается именно так: его внешность намекает на не совсем человеческую природу. Коллоди применяет к нему эпитет allampanato, который, согласно словарю Томмазео, этимологически связан с прозрачностью, свойственной осветительным приборам:
Светильник позволял беспрепятственно глядеть сквозь себя и видеть горящий фитиль – отсюда у латинян возникло образное выражение, обозначавшее высохшего до предела человека, кожа да кости, настолько прозрачного, что можно смотреть сквозь него. В этом значении оно встречается у Плавта в комедии «Клад», где таким образом описывают худосочного барашка.
Многочисленные звери в равной степени делятся на доносчиков или бандитов из шайки Говорящего Сверчка и любезных помощников, таких как тунец и голубь, не говоря уже об осле. Его животное начало так близко герою, что он словно не может отделить его от себя, от того таинства, которое он покорно и безропотно несет с собой. Еще один особый случай – Фея с лазоревыми волосами, пришедшая из «Загадочного царства». Впрочем, есть ощущение, будто она во всем и всегда выступает сообщницей благонамеренных последователей Сверчка. На самом же деле девочка-фея свидетельствует о том, что в этой химероподобной повести обнаруживается весьма нелепый сказочный элемент: она всякий раз показывает, что действует вопреки намерениям людей и то и дело подталкивает Пиноккио к приключениям, к очередному «но». Это фея-неудачница, настолько же несостоявшаяся, как и людоед Манджафоко: их подлинная задача – напомнить читателю, что книга, которую он держит в руках, вовсе не сказка, но и не повесть, ее вообще невозможно отнести ни к одному из литературных жанров. Схожим образом дело обстоит и с Котом и Лисой: эти двое, не люди и не звери в полном смысле слова, – выходцы из сборника басен, на чем мы сразу же ловим их с поличным.
Кукла, проникшая промеж этих двух неоднородных категорий (вспомним здесь, что это слово происходит от греческого kategoría, первое значение которого – «обличение», и только позднейшее – «качество, свойство»), – не субстанция, не человек (или маска), она определяет не «что», а исключительно «как»; она в самом буквальном смысле слова предоставляет возможность уйти или сбежать, именно поэтому Пиноккио только и делает, что удирает, а когда в конце концов останавливается, то погибает.
В этом смысле кукла – условное обозначение детства, если мы условимся, что ребенок – не только потенциально взрослый человек. Это не состояние и не возраст, а способ совершить побег. От чего? От всех противоречий, определяющих нашу культуру: конечно, от противопоставления между ослом и человеком, безумством и ясностью рассудка, но в первую очередь – между хорошим мальчиком (а он всего лишь незрелый взрослый) и неокультуренным куском деревяшки. Ребенок, такой же вечный и упорный, как и Пиноккио, на протяжении всей своей жизни бежит от взросления, не прекращая обходит его стороной и держит на расстоянии, чем ставит препоны психоаналитикам и воспитателям, которым приходится наблюдать, как эта детская сущность раз за разом неустанно всплывает из глубин Ахерона и уютных яслей, где они, как им казалось, крепко-накрепко заперли ее.
Давайте внимательно перечитаем последние страницы книги Коллоди. Пиноккио поворачивает голову, чтобы посмотреть на куклу, прислоненную к стулу, и, внимательно поглядев на нее, удовлетворенно отмечает, как смешон и нелеп он был в этом обличье. Что это за «удовлетворение»? Возможно, это самодовольство или тщеславие, граничащее с гордыней, которое в словаре Томмазео обозначается как смертный грех? Или же речь о чем-то возвышенном, о богоугодном снисхождении? Тот же самый авторитетный источник приводит здесь как пример высказывание святого отца Паоло Сеньери: «Следовательно, как может поселиться в моем сердце гнев в адрес того, кто раз и навсегда стал предметом моего блаженного преклонения и сочувствия?» В этой фразе автор «параллельного» комментария слышит «громогласную речь великого барочного проповедника», глухого священника-иезуита родом из XVII века, который того гляди впадет в однообразные нравоучения. Снисхождение, таким образом, противопоставляется гневу: именно так, выхолощено и без всякой досады, Пиноккио смотрит на куклу, на эту «благостную вещицу» с безвольно висящими руками и странно скрещенными ногами.
Однако, увлекшись возвышенными чувствами, нам не стоит упускать из виду весьма двусмысленную деталь: в реплике, которая следует за взглядом, герой повторяет форму прошедшего времени «я был» (ero buffo, ero un burattino). Несмотря на то, что с грамматической точки зрения эти выражения идентичны и оба глагола относятся к одному подлежащему, на самом деле все обстоит иначе: «Когда я (мальчик) был куклой, она (кукла) была нелепой». Если вспомнить о том, что имперфект выражает продолженное и незавершенное действие, а также состояние, начало и конец которого обозначить невозможно либо нежелательно, это означает следующее. С одной стороны, мальчик и кукла одновременно и до непристойности близки и держатся на почтительном расстоянии, а с другой – маятниковое и полное приключений существование Пиноккио в полной мере заслуживает эпитета buffo: нелепый, несуразный, смешной. Опять же, в словаре Томмазео это слово определяется как «то, что в оперном искусстве преимущественно составляет забавное и остроумное»[95]. «Поэтому французы, – продолжает неутомимый автор-лексикограф, – о представлении в итальянской опере говорят, что оно идет aux bouffes: я сам слышал, как кто-то выразился так у Форьеля[96]». Далее он замечает, что «хороший певец в опере-буфф встречается реже, чем талантливый тенор в опере-сериа».
Если дело и правда обстоит так, в чем