Исходя из всего этого, место, где Пиноккио встречается с феей с лазоревыми волосами, – своего рода языческий ад, в котором тени мертвых продолжают жить, и к этим призракам следует причислить как девочку-волшебницу, так и Говорящего Сверчка. Проницательное замечание, однако здесь требуется небольшое уточнение: перед нами не дохристианское подземное царство, ни тем более христианская преисподняя. Белый, точно снег, дом, где обитают только почившие персонажи, конечно, имеет отношение и к Аиду, и к Эребу, но напрямую не соотносится с человеческим миром, и живут в нем не люди, а эльфы, гномы и феи. Они попали туда, окончательно обветшав, пройдя последний виток своего маятникового существования. Следовательно, вся история Пиноккио от начала до конца развивается в аду, как и предсказывало упоминание о жуткой ночке в шестой главе. Впрочем, настает миг, когда герой попадает в другой ад, находящийся в стране фей, то есть подземелье подземелий, не похожее ни на одно известное богословам царство мертвых.
Поэтому нам не стоит удивляться, что в книге Коллоди ни разу не встречается слово «бог». Это одно из редких произведений, которое никогда не попадет в гениза: мрачное и хмурое хранилище внутри синагоги, где складируются все написанные на иврите тома́, стоит им прийти в негодность или растерять страницы, поскольку в них упоминается имя божье. Одного этого обстоятельства достаточно, чтобы отмести, ввиду их необоснованности, все многочисленные толкования Пиноккио на основе учения о Христе; в них успело поупражняться немало невежественных дьяконов и кардиналов. По их мнению, звучащее в начале сказки слово «король» – сознательная отсылка к титулу царя Иудейского, который Пилат приказал написать на кресте Мессии; имя Джеппетто – определенно уменьшительно-ласкательная форма от имени «мнимого» отца Иисуса – Иосифа; эпизод, описывающий, как Пиноккио спасает Арлекина от огня, куда его намеревался бросить Манджафоко, – явная отсылка к заступничеству Авраама за жителей Содома перед богом; стойкое нежелание деревянного человечка прислушиваться к советам Говорящего Сверчка – намек на повторяющиеся эпизоды, в которых Петр отрекается от Христа; отчаянный зов Пиноккио, повешенного на дубе: «О, отец мой, вот бы ты был здесь!» – вторит крику Сына Божьего на Голгофе: «Боже Мой! Боже Мой! Для чего Ты меня оставил?»
Засим я предлагаю отложить в сторону этот бесконечный и довольно поверхностный с филологической точки зрения список. Конечно, отдельные эпизоды Священного Писания могли возникнуть в воображении Коллоди (как, например, пребывание Ионы в чреве кита), но они не имеют ничего общего с самым святотатственным и бесплодным богословским учением – тем, что повествует о жизни Христа, особенно не имеет смысла разбирать в таком подходе житие Пиноккио.
Коллоди не любил богословие: однажды он даже назвал эпизод из Книги Бытия, повествующий о первородном грехе, «всем известным одноактным фарсом с участием жены, мужа и… зме́я». Вместе с тем он не считал, что правду следует искать в истории. В одной из своих «Шутливых заметок» он писал: «Но в конце концов, что такое эта нелепая вереница ложных фактов, которую как будто в насмешку именуют историей? Спросите меня об этом, и я скажу, что история – это скучная последовательность мифов. Из истинного в ней только даты – и то лишь когда они правильные». Автор «Пиноккио» особенно ратовал за правду, и в свете всего вышесказанного вовсе не удивительно, что, с его точки зрения, она куда ближе к миру поэзии: «Из всего, что волнует нашу душу, самое мощное и действенное средство, известное человеческому роду, – это правда; и оно тем сильнее, чем эта правда горше. Она действует на нервы, раздражает, вызывает неудобство, головокружение, преследует вас во сне, <…> и, чтобы правда поистине заслуживала называться таковой, нужно, чтобы она (как говорят поэты) была суровой», – говорится в одной из статей Коллоди в газете «Нацьоне». «Поистине истинная» правда – изобретение поэтов, и именно ее автор выводит на сцену в приключениях деревянной куклы, которые волнуют читателя и кружат ему голову, однако в глубине своей таят что-то «суровое» и «горькое».
После того как сокол клювом разрезает скользящий узел на веревке и освобождает висевшего в петле Пиноккио (уже скорее мертвого, чем живого), он сопровождает деревянного человечка в потусторонний дом феи, а точнее, везет его в карете, которой управляет пудель по кличке Медоро. Сама карета, «словно прозрачная снаружи, внутри устлана взбитыми сливками с бисквитами савоярди, а сиденья в ней набиты перьями канареек <…>, ее тянут вперед сто парных упряжек, но в них бегут не лошади, а белые мыши». Если бы не съедобная внутренняя обивка, можно подумать, что это средство передвижения приехало прямиком из сказки Перро – как будто фея наконец применила свои чары. Однако она сама тут же отрицает это и заявляет, что всего лишь прислала «самую чудесную карету» из всех, что у нее есть: возможно, это чудо создал какой-то другой волшебник, или же фея купила ее у талантливого изготовителя экипажей.
С этой секунды начинается пребывание героя в сказочном царстве мертвых, и, что любопытно, оно описывается при помощи не магической, а медицинской метафоры: через лечение и выздоровление. Пиноккио осматривают три врача: Ворон, Сова и Говорящий Сверчок, внезапно появляющийся снова – теперь уже в облике лекаря-диагноста. Все трое подтверждают то, что мы и так уже знали: деревянный человечек не жив и не мертв: «По моему мнению, – произносит Ворон, – он мертв, но если он, к величайшему сожалению, не умер, это можно счесть признаком того, что он по-прежнему жив». Эту гипотезу тут же опровергает Сова, спутница богини Минервы: «По мне так, он очень даже жив, но если, к величайшему сожалению, он более не жив, это означает, что он действительно умер». Третий врач, к которому фея по какой-то неведомой причине обращается на «вы» («А вы ничего не хотите добавить?»), высказывается куда более резко, если не прямо враждебно: «Этот пациент – отъявленный плут».
Говорящий Сверчок впервые ошибся: возможно, потому что отринул свою пророческую натуру и притворился последователем Гиппократа. Фея дотрагивается до лба Пиноккио и замечает,