С полкилометра прошли молча. Но дальше уже не мог молчать хирург:
— Кровь, кровь... Всякая бывает кровь...
И Дзюбарский рассказал такую историю.
Во время боя в медсанбат сообщили: ранен в голову командир полка. Срочно нужна помощь. А как раз в этом медсанбате работала его жена. Она взяла с собой санинструктора, двух санитаров с носилками и сама пошла вместе с ними спасать мужа.
Немцы вели сильный огонь. Подползти к раненому было невозможно. Но жена приказала вытащить его с поля боя на плащ-палатке. Санинструктор пополз, но его тут же убило. Пополз за раненым санитар — тоже был убит. Второй санитар отказался лезть в пекло.
Тогда поползла сама жена-врач. Она тащила с собой санитарную сумку, чтобы помочь на месте. По кустарнику, метров тридцать, она проползла благополучно, но на открытом месте и ее прошило пулями. Второму санитару стало стыдно, и он спас ее — втащил обратно в кустарник. Отсюда уже нетрудно было донести ее до санбата.
У нее обнаружили несколько ранений — все, к счастью, не тяжелые. Грудная клетка оказалась как бы в коридоре между полетом двух пуль: первая пуля попала в мякоть левой руки, пробила обе груди и правую руку; вторая пуля автоматчика прошла опять через левую руку и через мускулы спины, не задев костяк.
А муж ее, командир полка, как вскоре выяснилось, продолжал руководить боем. Пуля пробила мочку его левого уха. От шока он упал. В мочке уха множество мельчайших сосудиков, и командиру мгновенно залило кровью все лицо. Адъютант отправил связного сообщить о тяжелом ранении. А командир полка скоро пришел в себя и, прижав носовой платок к уху, продолжал командовать.
— Годится вам такой сюжет? — спросил Дзюбарский.
— Не знаю,— ответил я,— не могу сразу сообразить...
— А по-моему, это находка для писателя, не то что соловей на ветке.
Я сказал:
— Сюжетов существует десятки и сотни. Можно придумать сколько угодно сюжетов. Не в этом дело... Мне нужно знать человека, его характер. Я не видел командира полка и не знаю его жены. А может быть, убитый санитар, которого жена командира заставила ползти, куда интереснее как человек, чем командир полка и его жена, вместе взятые. Я их не знаю, не вижу. А без этого писатель слеп и глух, как соловей на ветке.
Неожиданно связной попросил:
— Товарищ военврач, разрешите обратиться к капитану.
— Вольно! — с усмешкой сказал Дзюбарский.
— Если бы я был Лев Толстой или, допустим, Шолохов,— сказал изменившимся, восторженным голосом связной,— я бы написал такой роман! Главное, я и себя хорошо знаю и того дурака — тоже как облупленного. Тоже мне дружок называется! Пришлось нам вместе идти в разведку. Разведали мы, что от нас требовалось, убили двух фрицев — несем их погоны и документы. А дружок этот и просит меня в лесу,— до нашей разведки уже недалеко:
4 В* Ковалевский
97
«Стрельни мне, браток, в плечо! Если в руку, подумают — самострел. А потом я, если хочешь, и тебе так сделаю».
«Как так,— спрашиваю,— зачем же я буду в тебя стрелять?»
«Я плохо себя чувствую, хочу получить отпуск».
Какая язва, думаю,— считает меня за подлеца. Начинает меня бить лихорадка: зуб об зуб колотится и пот глаза заливает. Неужели у меня на лбу написано, что я предатель? Кто ему сказал, что я подлец?
«Хорошо, говорю, становись!» А сам рукавом утираю глаза от пота, чтоб не промахнуться.
Дело было, как я уже объяснял, в лесу. Он прислонился к березе и раскорячил ноги, чтоб не упасть. Я ему ударил в самое сердце! Он было закричал: «Постой, куда ж ты целишься?!» Но я — жжах, и срезал!
Пока связной рассказывал, он жадными затяжками испепелил две папиросы, прикурив одну от другой. Дзюбарский молча протянул ему третью. Только докурив ее до самой ваты, он растоптал окурок на глинистой тропке и кончил:
— Пришел я к себе в роту, положил перед командиром на стол погоны обоих фрицев, а поверх — винтовку этого дружка.
Командир потемнел в лице, спрашивает:
«Один, значит, вернулся?»
«Значит, один...»
«А где же Петухов?»
«Нет Петухова!»
«А где же он?»
«Я, говорю, дал ему вечный отпуск!»
Мы долго молчали и шли гуськом вдоль Ловати: связной — впереди, за ним — я, Дзюбарский последним.
— Да, это действительно вроде «Войны и мира»,— сказал он уже без всякой иронии.— К какому же ордену вас за это представили? — он неожиданно перешел на «вы».
— Представили к трибуналу. Прокурор начал мне пришивать: «Вы могли убить своего товарища по низким соображениям: ревность из-за какой-нибудь юбки, или зависть, или еще хуже — он знает о вас какую-нибудь преступную тайну, и вы хотели убрать с дороги опасного свидетеля, иначе вам грозила мертвая стенка. Отвечайте, говорит, чем вы способны доказать трибуналу обратное?»
В общем, была бы мне там глухая стена и та же могила, если бы не командир батальона и комиссар — дали характеристику. Трибунал присудил: за самосуд — штрафная рота. А через два дня я уже лежал под Волоколамском весь покалеченный — попал под пулеметную струю. Там у немцев по всему берегу Ламы танки были закопаны в землю — одни только башни снаружи. Штрафная рота взяла берег с ходу, а я остался на льду. Резали меня, резали и еще будут резать— не все пули вынули. У меня после этого получилось короткое дыхание. Годен только для прогулок, а чтобы там в атаку или долго ползти — ни-ни! Идет кровь горлом. Завтра бросаю курить, между прочим!
Дзюбарский отвернул обшлаг рукава, взглянул на часы и сразу же пошел быстрее. Я старался поспевать за его широким шагом. Но связной отставал. На повороте тропинки я обернулся: наш связной побледнел еще больше, он хватал воздух широко открытым ртом — его мучила одышка. Бросить связного одного я не мог. Вскоре Дзюбарский скрылся в кустах орешника, куда снова уводила нас от Ловати тропинка. Но до госпиталя оставалось теперь совсем недалеко,—■ не больше чем через полчаса мы вошли в сумрачную тень столетнего бора, он хорошо укрывал от недоброго глаза с воздуха серые брезентовые палатки госпитального хозяйства.
Возле санпропускника навстречу нам шел опередивший нас Дзюбарский.
— Опоздали! — громко сказал он еще издали.— Ваш снайпер два часа назад отдал концы на операционном столе.