Россия глазами русских писателей - Коллектив авторов. Страница 52


О книге
дочери их, красавицы Варвары. И вот, молодой лакей подходит ко мне и кладет мне на плечо руку. – «Вы страдаете от любви к прекрасной, но гордой красавице Глафире? Это мне доподлинно известно. Я, говорит, сам не сплю все ночи и уж иссох». А он, правда, в злой чахотке был. – «Оставьте душе покой, а мне скоро лежать на Ваганькове. Идите домой и не возвращайтесь к красавице, которая… невольно губит своей красотой всякого приближающегося даже при благородном своем карактере!..»

Он долго рассказывает. Горкин предлагает: пошвырять, что ли, на царя Соломона, чего из притчи премудрости скажется?.. Но никто не отзывается. От печки пышет, глаза слипаются.

– Снесу-ка я тебя, пора, намаялся… – говорит Горкин, кутает меня в тулупчик и несет сенями.

Через дверь сеней я вижу мигающие звезды, колет морозом ноздри.

Я в постельке. Все лица, лица… тянутся ко мне, одни, другие… смеются, плачут. И засыпаю с ними. Со мной, как будто, – слышу я шелест сарафана, стук бусинок! – моя кормилка Настя, шепчет: – «выкормышек мой, растешь…» Почему же она все плачет?..

Где они все? Нет уж никого на свете.

А тогда, – о, как давно-давно! – в той комнатке с лежанкой, думал ли я, что все они ко мне вернутся, через много лет, из далей… совсем живые, до голосов, до вздохов, да слезинок, – и я приникну к ним и погрущу!..

Крещенье

Ни свет, ни заря, еще со свечкой ходят, а уже топятся в доме печи, жарко трещат дрова, – трескучий мороз, должно быть. В сильный мороз березовые дрова весело трещат, а когда разгорятся – начинают гудеть и петь. Я сижу в кроватке и смотрю из-под одеяла, будто из теплой норки, как весело полыхает печка, скачут и убегают тени и таращатся огненные маски – хитрая лисья морда и румяная харя, которую не любит Горкин. Прошли Святки, и рядиться в маски теперь грешно, а то может и прирасти, и не отдерешь вовеки. Занавески отдернуты, чтобы отходили окна. Стекла совсем замерзли, стали молочные, снег нарос, – можно соскребывать ноготком и есть. Грохаются дрова в передней, все подваливают топить. Дворник радостно говорит – сипит: «во, прихватило-то… не дыхнешь». Слышу – отец кричит, голос такой веселый: «жарчей нажаривай, под тридцать градусов подкатило!» Всем весело, что такой мороз. Входит Горкин, мягко ступает в валенках, и тоже весело говорит:

– Мороз нонче… крещенский самый. А ты чего поднялся ни свет, ни заря… озяб, что ль? Ну, иди, погрейся.

Он садится на чурбачок и помешивает кочережкой, чтобы ровней горело. На его скульцах и седенькой бородке прыгает блеск огня. Я бегу к нему по ледяному полу, тискаюсь потеплей в коленки. Он запахивает меня полою. Тепло под его казакинчиком на зайце! Прошу:

– Не скажешь чего хорошенького?

– А чего те хорошенького сказать… Мороз. Бушуя уж отцепили, Антипушка на конюшню взял. Заскучал, запросился, и ему стало невтерпеж. За святой вот водой холодно идти будет. Крещенский сочельник нонче, до звезды не едят. Прабабушка Устинья, бывало, маково молочко к сытовой кутье давала, а теперь новые порядки, кутьи не варим… Почему-почему… новые порядки! Рядиться-то… на Святках дозволяла, ничего. Харь этих не любила, увидит – и в печку. Отымет, бывало, у папашеньки и сожгет, а его лестовкой постегает… не поганься, хари не нацепляй!

– А почему не поганься?

– А, поганая потому. Глупая твоя нянька, чего купила! Погляди-ка, чья харя-то… После ее личико святой водой надо. Образ-подобие, а ты поганое нацепляешь. Лисичка ничего, божий зверь, а эта чья образина-то, погляди!

Я оглядываюсь на маски. Харя что-то и мне не нравится – скалится и вихры торчками.

– А чья, его?..

– Человека такого не бывает. Личико у тебя чистое, хорошее, а ты поганую образину… тьфу!

– Знаешь что, давай мы ее сожгем… как прабабушка Устинья?

– А куда ее беречь-то, и губища раздрыгана. Иван Богослов вон, Казанская… и он тут! На тот год, доживем, медвежью лучше головку купим.

Я влезаю на холодный сундук и сдергиваю харю. Что-то противно в ней, а хочется последний разок надеть и попугать Горкина, как вчера. Я нюхаю ее, прощаюсь с запахом кислоты и краски, с чем-то еще, веселым, чем пахнут Святки, и даю Горкину – на, сожги.

– А, может, жалко? – говорит он и не берет. – Только не нацепляй. Ну, поглядишь когда. Вон гонители мучили святых, образины богов-идолов нацеплять велели, а кто нацепит – пропал тот человек, как идолу поклонился, от Бога отказался. И златом осыпали, и висоны сулили, и зверями травили, и огнем палили, а они славили Бога и Христа!

– Так и не нацепили?

– Не то что… а плевали на образины и топтали!

– Лучше сожги… – говорю я и плюю на харю.

– А жалко-то?..

– Наплюй на него, сожги!..

Он держит харю перед огнем, и вижу я вдруг, как в пробитых косых глазах прыгают языки огня, пышит из пасти жаром… Горкин плюет на харю и швыряет ее в огонь. Но она и там скалится, дуется пузырями, злится… что-то течет с нее, – и вдруг вспыхивает зеленым пламенем.

– Ишь, зашипел-то как… – тихо говорит Горкин, и мы оба плюем в огонь.

А харя уже дрожит, чернеет, бегают по ней искорки… вот уже золотится пеплом, но еще видно дырья от глаз и пасти, огненные на сером пепле.

– Это ты хорошо, милок, соблазну не покорился, не пожалел, – говорит Горкин и бьет кочережкой пепел. – «Во Христа креститеся, во Христа облекостеся», поют. Значит, Господен лик носим, а не его. А теперь Крещенье-Богоявленье, завтра из Кремля крестный ход на реку пойдет. Животворящий Крест погружать в ердани, пушки будут палить. А кто и окунаться будет, под лед. И я буду, каждый год в ердани окунаюсь. Мало что мороз, а душе радость. В Ерусалиме Домна Панферовна вон была, в живой Ердани погружалась, во святой реке… вода тоже сту-у-деная, говорит.

– А Мартын-плотник вот застудился в ердани и помер?

– С ердани не помрешь, здоровье она дает. Мартын от задора помер. Вон уж и светать стало, окошечки засинелись, печки поглядеть надо, пусти-ка…

– Нет, ты скажи… от какого задора помер?..

– Ну, прилип… Через немца помер. Ну, немец в Москве есть, у Гопера на заводе, весь год купается, ему купальню и

Перейти на страницу: