И в открытый фронт вошли немцы…
Они наивны, большевики, они переоценивают силу старого, они верили в «гвардию». Они думали, что люди любят «матушку Родину».
А ее не было.
И сейчас, когда они дают концессии и множат купцов, они только переменили объект веры, а все еще верят в чудо.
И если сегодня вы выйдете на Невский, на улицы сегодняшнего прекрасного, синенебого Петрограда, на улицы Петрограда, где так зелена трава, когда вы увидите этих людей, новых людей, которых позвали, чтобы они создали чудо, то вы увидите также, что они сумели только открыть кафе.
Только простреленным на углу Гребецкой и Пушкарской остался трамвайный столб.
Если вы не верите, что революция была, то пойдите и вложите руку в рану. Она широка, столб пробит трехдюймовым снарядом.
И все же, если от всей России останутся одни рубежи, если станет она понятием только пространственным, если от России не останется ничего, все же я знаю: нет вины, нет виновных.
«Сентиментальное путешествие»
Сегодня, когда все только тем и заняты, что ищут виновников случившегося, это свидетельство — оттуда, из далекого 1923 года — дорогого стоит.
Что же касается людей, мечтавших сотворить чудо, а сумевших только открыть кафе, то они, как известно, были вытеснены другими, уже не мечтавшими о чуде, по зато сумевшими закрыть это самое кафе, о котором мы нынче вспоминаем как о самом главном из всех обещанных нам и так и не сбывшихся чудес.
В русском Берлине, этой «мачехе российских городов», где писалось «Сентиментальное путешествие», кафе не казалось чудом. Таких «чудес» там было множество. В одном из них, именуемом «Prager Diele», сидел за столиком Илья Эренбург, курил трубку, «принимал мир со скептицизмом» и писал очередной роман. Шкловский завидовал Эренбургу и не скрывал своей зависти: «Природа щедро одарила Эренбурга — у него есть паспорт».
Имея паспорт, можно было вернуться домой, в Россию. А это было для него тогда — самое большое, самое главное из всех чудес, о которых он мог мечтать. Вот почему эта книга, состоящая из писем к женщине, запретившей ему писать о любви, неожиданно завершается письмом, адресованным во ВЦИК:
Я не могу жить в Берлине.
Всем бытом, всеми навыками я связан с сегодняшней Россией. Умею работать только для нее.
Неправильно, что я живу в Берлине.
Революция переродила меня, без нее мне нечем дышать. Здесь можно только задыхаться…
Я поднимаю руку и сдаюсь.
Впустите в Россию меня и весь мой нехитрый багаж: шесть рубашек (три у меня, три в стирке), желтые сапоги, по ошибке вычищенные черной ваксой, синие старые брюки, на которых я тщетно пытался нагладить складку…
Не повторяйте одной старой Эрзерумской истории: при взятии этой крепости друг мой Зданевич ехал по дороге.
По обеим сторонам пути лежали зарубленные аскеры. У всех них сабельные удары пришлись на правую руку и голову.
Друг мой спросил:
«Почему у всех них удар пришелся в руку и голову?»
Ему ответили:
«Очень просто, аскеры, сдаваясь, всегда поднимают правую руку».
3
Однажды — было это, я думаю, в середине 60-х — я шел по Красноармейской улице и встретил Шкловского.
— Ну вот? Еду в Италию, — сообщил он мне. — Во Франции издают мою книгу. В общем, я от бабушки ушел.
Мы немного постояли, поговорили о том, как славно складываются его дела, и расстались. Я пошел дальше и, спустя несколько шагов, встретил Слуцкого. На обычный вопрос «Что нового?» рассказал, что только что встретил Шкловского, который издается во Франции, едет в Италию и вообще «от бабушки ушел».
— Да? — недоверчиво спросил Слуцкий. И в свойственной ему жесткой манере добавил: — Плохо он представляет себе характер этой бабушки.
«Заявление во ВЦИК», заключающее книгу «Zoo, или Письма не о любви», свидетельствует, что, вопреки иронической реплике Слуцкого, Шкловский довольно хорошо представлял себе характер «бабушки», которую мы к тому времени уже привыкли почтительно именовать по имени и отчеству — Софья Власьевна.
Во всяком случае, он не исключал вариант, представлявшийся ему наиболее драматическим, при котором «сдавшегося в плен» по недоразумению убивают, не желая вникать в тонкости его психологии ни, не взвешивая на точных весах меру его лояльности.
К сожалению, такой вариант был не исключением из правил, а именно правилом. Но Шкловского чаша сия, к счастью, миновала.
Из этого, однако, вовсе еще не следует, что все обошлось благополучно.
Человек, сдающийся на милость победителя, должен быть готов не только к быстрой смерти, напоминающей гибель зарубленных по ошибке аскеров. Условия капитуляции в таких случаях не обсуждаются. А если и обсуждаются, то сплошь и рядом не соблюдаются.
В пьесе И. Бабеля «Мария» ненадолго появляется некий Яшка Кравченко, бывший прапорщик, а ныне красный артиллерист. Он тоже сдался, перешел на сторону вчерашнего врага. И вот какую судьбу предрекает ему в связи с этим другой персонаж той же пьесы, бывший гвардейский ротмистр Висковский.
Для начала он предсказывает Яшке, что тот, если прикажут, повернет свои орудия (дссятидюймовые орудия Кронштадтской крепости) в любом направлении. Бывшего прапорщика это предположение, естественно, оскорбляет. Но Висковский жестко обрывает его слабое негодование:
— В любом направлении… Все можно представить себе, Яшка. Тебе прикажут разрушить улицу, на которой ты родился, — ты разрушишь ее, обстрелять детский приют, — ты скажешь: «Трубка два ноль восемь» — и обстреляешь детский приют. Ты сделаешь это, Яшка, только бы тебе позволили существовать, бренчать на гитаре, спать с худыми женщинами: ты толст и любишь худых… Ты на все пойдешь, и если тебе скажут: трижды отрекись от своей матери, — ты отречешься от нее. Но дело не в том, Яшка, — дело в том, что они пойдут дальше: тебе не позволят пить водку в той компании, которая тебе нравится, книги тебя заставят читать скучные, и песни, которым тебя станут обучать, тоже будут скучные…
Следует признать, что бывший ротмистр Висковский был недурным пророком.
Впрочем, недурным пророком был не Висковский, а Бабель. Хотя, строго говоря, это было даже не пророчество, а констатация уже свершившегося, поскольку пьеса «Мария» была написана Бабелем в 1935 году, когда Яшка Кравченко, надо думать, уже пережил все, что предрекал ему ротмистр Висковский.
В отличие от Бабеля, который был пророком, «предсказывающим назад» (как выразился Пастернак: «Когда-то Гегель ненароком и,