Если бы Пушкин жил в наше время... - Бенедикт Михайлович Сарнов. Страница 155


О книге
русской общественной мысли М.О. Гершензона он писал там так:

Берешь одну книгу — и залюбовываешься… Берешь другую книгу и залюбовываешься. Как у Левитана — смотришь один пейзаж и восхищаешься, смотришь другой пейзаж и восхищаешься… Оба, и Левитан, и Гершензон, умели схватить как-то самый воздух России…

Замечательно, что на пейзажах Левитана… пейзаж всегда — без человека. Вот «Весенняя проталинка», ну — завязло бы там колесо. Обыкновенное русское колесо обыкновенного русского мужика в обыкновенной русской грязи. Почему нет? Самая обыкновенная русская история. «Прелестная проталинка», — и ругательски ругается среди нее мужик, что «тут-то и утоп». — «Ах… в три погибели ее согни»…Как же это передать, как не несколько обезобразив «Проталинку»?..

Я думаю — стремнин и крупных людей по той же причине не берет и Гершензон… Да если в этом «разбираться», то выйдет «испачканный надписями забор», а не «Пропилеи» в афинском стиле.

Вдруг «сивухой запахло». В литературе-то? Литература должна быть благоуханна

Отдав дань восхищения и живописцу, и историку русской литературы, Розанов сперва, как бы непроизвольно, сбивается на несколько иронический тон. И вдруг эта легкая, едва заметная ирония взрывается нескрываемым сарказмом:

…Русская «суть»? — Ах, она мучительна. Ах, она страшна… Оба они, пейзажист и историк, взяли «Власа» вот собирающим копеечки на блюдо для построения «Церкви Божьей». Благочестивый вид и благообразное занятие. Но была история «до этого». И вот на эту историю оба накинули покров.

Отчего как-то и заключаешь, что Русь не «кровная» им, не «больная сердцу». Ибо»родное»-то сердце всю утробушку раскопает. И все «на свет Божий вытащит», да и мало еще — расплачется и даже в слезах самого историка или ландшафиста «кондрашка хватит».

Да, такую Россию в дорожном мешке с собою не увезешь! А те, чью очищенную, «ублагороженную», дистиллированную Россию можно увезти с собой в эмиграцию (хоть картиною Левитана, хоть восемью томами Пушкина), они — чужие, не родные ей, как бы старательно — и даже талантливо — ни притворялись своими:

Это мастерская «стилизация» русского ландшафта и то же истории русской литературы; и еще глубже и основательнее — стилизация в самом себе — русского человека, русского писателя, русского историка русской литературы, русского живописца… Нет боли, крика отчаяния и просветления…

Тут — камень в огород уже не только Левитана и Гершензона, а всех деятелей русской кулыуры, тщетно старающихся утаить свое инородчество.

Были бы они русскими, так изображали бы «русского грешника» не только в тот момент, когда он «кладет в тарелку грошик медный» и целует «столетний, бедный и зацелованный оклад», но и в тс неприглядные мгновения его бытия, когда он готов — «воротись домой, обмерить на тот же грош кого-нибудь, и пса голодного от двери, икнув, ногою отпихнуть».

Хотя изобразить этого «русского грешника» он (инородец) еще, быть может, и изобразит. А вот полюбить, признать в нем своего единокровного брата, а быть может, даже и увидеть в нем самого себя… И — мало того! — от души воскликнуть: «Да, вот такая она, наша Русь, и никакой другой Руси нам не надо!..» — вот этого инородцу и в самом деле не дано…

2

Владислав Ходасевич тоже — как Левитан, как Гершензон — был инородцем. Ни капли русской крови не текло в его жилах. (Его дед по отцовской линии Я.И. Ходасевич был польский дворянин, участник восстания 1830 года, за что он был лишен дворянства, земли и имущества. Отцом матери поэта был известный в свое время публицист Я.А. Брафман — еврей, принявший православие).

Этого своего «инородчества» Владислав Фелицианович не скрывает — он даже на нем настаивает, прямо называя себя пасынком России. Но для тех, кто посмел бы поставить под сомнение его кровную причастность русскому языку и русской культуре, у него давно уже был заготовлен ответ;

Не матерью, но тульскою крестьянкой

Еленой Кузиной я выкормлен.

Она Свивальники мне грела над лежанкой,

Крестила на ночь от дурного сна…

Она меня молитвам не учила,

Но отдала мне безраздельно все;

И материнство горькое свое,

И просто все, что дорого ей было…

И вот, Россия, «громкая держава»,

Ее сосцы губами теребя,

Я высосал мучительное право

Тебя любить и проклинать тебя.

Но — в этом же стихотворении — он не боится признаться и в том, что любит Россию не «самоедской» любовью, что, подобно «английскому гражданину», он горд своей причастностью к наивысшим из ее достояний. У англичан — это «учреждения и высокая цивилизация» их «славного острова». У нас — иное;

В том честном подвиге, в том счастье песнопений,

Которому служу я в каждый миг,

Учитель мой — твой чудотворный гений,

И поприще — волшебный твой язык.

«Твой чудотворный гений» — это, конечно, Пушкин. Так возникает вторая — не менее важная — тема стихотворения. Выясняется, что это свое «мучительное право», свою кровную связь с Россией, свое бытие в русском языке и в русской поэзии Ходасевич не только «высосал» с молоком своей кормилицы, но и перенял, унаследовал от учителя — от Пушкина.

3

Ритм, синтаксис, архаическая лексика процитированного стихотворения — да и не его одного! — говорят о жестком консерватизме художественных вкусов Ходасевича. Да он никогда и не скрывал этого — свою упрямую приверженность классическим образцам формулировал не только внятно, но даже и подчеркнуто:

Заумно, может быть, поет

Лишь ангел, Богу предстоящий, —

Да Бога не узревший скот

Мычит заумно и ревет.

А я — не ангел осиянный,

Не лютый змий, не глупый бык.

Люблю из рода в род мне данный

Мой человеческий язык:

Его суровую свободу,

Его извилистый закон…

О, если б мой предсмертный стон

Облечь в отчетливую оду!

Это поэтическое кредо Ходасевича — отчетливо полемично. Может показаться, что жало этой полемики строго и точно нацелено в футуристов — недаром же в коротеньком стихотворении поэт дважды саркастически подчеркивает свое упрямое неприятие футуристической (конечно, футуристической, а какой же еще?) зауми. («Глупый бык», который «мычит заумно и ревет», — это уж не Маяковский ли?)

На самом деле, однако, Ходасевич метит тут не в футуристов. Во всяком случае, не только в них.

14 февраля 1921 года на Пушкинском вечере в Доме литераторов

Перейти на страницу: